Никогда наука о земле (Гумбольдт видит впервые, что значит и чем может быть эта наука, — землеведение, настоящая география, рождающаяся в летучих образах тут, на палубе судна, скользящего по стеклянным водам Рейна), никогда никакая наука не популяризировалась так. Впоследствии он сравнит рассказы Форстера с знаменитым дневником, который Дарвин вел на «Бигле». До самой смерти он будет отзываться об этом путешествии с Форстером, как о счастье, и не устанет повторять искренне, горячо, страстно, сколь многим он обязан Форстеру.
Гумбольдт почти отказался от самого себя. Он следовал за учителем, ловил каждое его слово, учился у него видеть мир.
Они посещали города, порты, музеи, обсерватории, фабрики, муниципалитеты, народные собрания, осматривали памятники архитектуры.
Через Голландию проехали в Англию. В парламенте слушали речи Питта и Шеридана. Осмотрели в Стратфорде шекспировские реликвии. Знакомились в Оксфорде с бытом студентов и с аудиториями, где читали доктора в средневековых шапочках.
В Лондоне жила еще вдова Кука. Сэр Джозеф Банкс, баронет, спутник Кука по первому путешествию, сказал несколько ласковых слов юноше Гумбольдту и потряс ему руку. В доме губернатора Ост-Индии Уоррена Гастингса Гумбольдт увидел картину Годжеса, изображающую берег Ганга. И это посредственное произведение наполнило его сердце сладкой тоской.
Возвращались через Париж. На Марсовом поле строили гигантский амфитеатр, где должно было собраться все население в день праздника Федерации. Со всех концов страны прибывали в Париж делегации от национальной гвардии, от армии, моряков, местных федераций. На площади, колышущейся морем голов и трехцветных кокард, они приветствовали друг друга словами: «Свобода, равенство, братство!» — и будто единое, мощное дыхание прокатывалось по площади…
Мир, всплывший из воды, и мир, рожденный огнем
В Геттинген Александр уже не вернулся. Он отправился в следующий свой университет — Торговую академию. Он хотел подготовиться к той стороне своей «камеральной» деятельности в горной промышленности, которой вовсе не знал, — к управлению предприятиями. Но, может быть, для него важнее было, что академия находилась в Гамбурге — в первом немецком морском порту.
Он жил в комнате с каким-то петербургским богачом Бетлингом, получавшим из России по сорок тысяч рублей в год. Тщательно штудировал бухгалтерию и по колоколу ходил обедать и ужинать. Отсюда Гумбольдт написал (одному из своих очередных друзей — Земмерингу) самое смелое письмо, какое только выходило из-под его пера: «Я бываю во всех кругах, дворянских и бюргерских, которые по похвальной индийской методе разделены друг от друга, как касты… Здесь все играют в карты… Много говорят о дворянской заносчивости на Рейне, но здешняя ее далеко превосходит. Здравый смысл наших западных соседей переживет это столетие, а Германия будет еще долго удивляться, примеряться, готовиться и пропустит решительное мгновение».
Зимой он собирал мхи, изучал датский и шведский языки и как-то, в бурю, совершил морскую экскурсию на Гельголанд.
Поездка с Форстером окончательно определила его планы больших путешествий. Но они, эти планы, так говорит он сам, могли быть «исполнены только по смерти матери» (страшные слова, свидетельствующие о бездне отчуждения между матерью и сыном!).
Весной 1791 года он отправился в прусскую столицу. Он увидел Берлин, заклинающий духов, ханжествующий в церквах, толпу розенкрейцеров, вовсю использовавших слабоумие Фридриха Вильгельма II. «Берлинский ежемесячник» почти задушила цензура, прохвост Вельнер сделался министром (вместо более либерального Цедлица) и ревностно принялся душить остатки «просвещения».
Из Франции приходили оглушающие сообщения. Граф Мирабо, надежда роялистов, умер; в Национальном собрании смолк его рык. Революция грозно нарастала с каждым часом. Говорили о предстоящем бегстве короля.
В Берлине был Вильгельм. Работая референдарием при верховном суде, он пытался кое-как противостоять потоку духовидческой и «эпикурействующей» реакции. Одновременно он искал в Канте и Платоне защиты от французских вестей и от новой французской конституции. Как всегда, он был красноречив и сентиментален. Впрочем, берлинский кружок Генриэтты решил, что пора пристроить эту его сентиментальность, и женил его, к июлю 1791 года, на Каролине фон Дахереден, подруге Шарлотты фон Ленгефельд, невесты Шиллера.
Александр же перешел в четвертый и последний свой университет — в Горную академию во Фрейберге.
Во Фрейберге директорствовал Абрагам Готлоб Вернер. Это была одна из колоритнейших фигур тогдашней науки. Он пользовался почти беспримерной славой. «Вернер!» — говорили почтительным шепотом, и из Швеции, Дании, Италии, Англии, Франции, Испании, даже из Америки стекались минералоги, геогносты и штейгеры, садились за ученические парты, чтобы от слова до слова записать в тетрадки быструю речь сорокалетнего человека на кафедре.
А Вернер издал в своей жизни лишь несколько тощих брошюр и побывал с геологическим молотком в единственном месте — на Саксонских рудных горах!
Из модной тогда любви к параллелям и уподоблениям его называли Линнеем минералогии. Он в самом деле сходился с Линнеем страстью к классификации. Он разбил по классам двести минералов, которые знал; вес их он советовал определять по непосредственному впечатлению, ибо «в каком же кабинете позволят минералогу возиться с гидростатическими весами?»
Но его минералогические описания признавались несравненными. Меткие, яркие, до избытка богатые острыми и неожиданными определениями, смелой сжатостью напоминающие о народных изречениях и присловьях, иногда почти загадочные, они поражали своеобразной поэтической силой.
Вот одно из них: «Он ярко-белого цвета, плотный, шероховатый, снаружи едва мерцает, изнутри сильно блестит; состоит из больших плоских листов; распадается на ромбовидные куски; прозрачен, очень мягок; в тонких пластинках слегка упруго-гибок; немного звучит, тощ; несколько холоден на ощупь; не особенно тяжел».
Это кристаллический гипс.
Вернер считал, что Саксонские рудные горы дали ему исчерпывающее представление о мире. Вся земная кора, кроме разве гранита и гнейса, осела из воды. Он быстро старел, этот земной шар, далеко не такой большой, как о нем думали горячие головы. Он терял воду, и уровень Мирового океана падал. Стекая с материков, вода размыла их, как продолжают размывать реки и потоки, — так образовались горы. Мягкие глины и черные базальты, утесы которых похожи на замки и крепости, все они — осевшая и слежавшаяся муть, некогда принесенная водой. И вполне вероятно, что сплошной панцирь базальта покрывал когда-то всю землю вместе с другими слоистыми покровами, оставленными морем и реками. Но это было давно, и базальтовый панцирь разрушен. Те скалы, которые нас удивляют и восхищают сейчас, — жалкие остатки его.