При этом не стоит забывать, что в обыденном, не театральном мире у обеих дам были любимые мужчины. Но реально грань между игрой и жизнью порой оказывалась настолько тонкой, что сами актеры не всегда осознавали с какой стороны они находятся. В одном из переводов Записок Дашковой ее отношение к мужу и к Екатерине передано характерной фразой: «Я навсегда отдала ей (великой княгине — О. Е.) свое сердце, однако она имела в нем сильного соперника в лице князя Дашкова, с которым я была обручена».[32]
Возникает ощущение, что сердце Екатерины Романовны без борьбы и боли оказалось разделено между двумя претендентами, и это поначалу не причиняло ей никаких страданий, поскольку соперники сосуществовали в двух различных мирах — в мире реальном и воображаемом.
Для великой княгини граница была очень четкой. Она никогда не забывала передать в записках к Дашковой поклон и привет ее мужу, князю Михаилу Ивановичу. Дом и семья подруги, ее искреннее счастье в любви к супругу и детям, которое так контрастировало с участью самой Екатерины, являются, по-видимому, важной составной частью образа Дашковой в глазах цесаревны.
Иначе осознает ситуацию Екатерина Романовна. Молодая и порывистая, всегда готовая выйти за рамки любой игры и воспринять ее как реальность, Дашкова болезненно ощущает ложную театрализацию живых человеческих чувств. Поэтому ее искренние порывы приводят к некоторой путанице. С одной стороны, княгиня много рассказывает о своем коротком, но счастливом браке, так что не остается ни малейшего сомнения: Дашкова действительно очень любила мужа. С другой — она так восторженно и пылко предана Екатерине, так боготворит даму своего сердца, что ей и в голову не приходит, как подруге может понадобиться кто-то другой, кроме нее!
Сравним два описания. Вот Екатерина Романовна вспоминает болезнь своего мужа в Москве и вынужденную разлуку с ним: «Я хотела быть его кормилицей и ежеминутно собственным своим глазом сторожить за постепенным его выздоровлением… Каждым моментом, свободным от постороннего наблюдения, мы пользовались для коротенькой переписки, полной той нежности, которую более холодные умы могли бы счесть за детскую глупость, хотя я искренне пожалела бы о бездушности этих критиков. Сорок грустных лет прошло со времени его потери, которые я имела несчастие пережить после своего обожаемого супруга; и ни за какие блага мира я не желала бы опустить воспоминание о самом мелочном обстоятельстве из лучших дней моей жизни».[33] А вот лик Екатерины, воскресавший в памяти юной княгини после первой встречи: «Возвышенность ее мыслей, знания, которыми она обладала запечатлели ее образ в моем сердце и в моем уме, снабдившем ее всеми атрибутами, присущими богато одаренным природой натурам». Было от чего закружиться голове молоденькой княгини и начаться сердечной путанице.
Эпистолярный диалог между нашими героинями был в самом разгаре, когда они натолкнулись на неожиданное препятствие. Обе просвещенные дамы жили в реальном мире и были окружены реальными людьми, далеко не всегда склонными мыслить театральными категориями. Нежные излияния подруг могли быть превратно истолкованы в свете. А это в первую очередь больно ударило бы по Дашковой, как менее защищенной своим положением при дворе и более счастливой в браке. Екатерине Романовне было что терять. Поэтому также как цесаревна первой спохватилась в истории с политическими проектами, Дашкова первой реагирует на возможную потерю репутации.
Судя по запискам, неясные признаки недовольства семьи или окружения Екатерины Романовны проявились в середине 1761 г. Поэтому именно тогда Дашкова какой-то короткий период старается избегать настойчивых приглашений великой княгини посетить ее. «Что же касается до вашей репутации, она чище любого календаря святых, — старалась успокоить подругу цесаревна, — я с нетерпением ожидаю нашего свидания». Но дамы явно заигрались. «Я только что возвратилась из манежа и так устала от верховой езды, что трясется рука; едва в состоянии держать перо, — сообщала Екатерина в другой записке. — Между пятью и шестью часами я намерена ехать в Катерингоф, где я переоденусь, потому что было бы неблагоразумно в мужском платье ехать по улицам. Я советую вам отправиться туда в своей карете, чтобы не ошибиться в торопливости своего кавалера и явиться в качестве моего любовника. Мы можем пробыть вместе по обыкновению долго, хотя не останемся ужинать».[34]
Как видим из ответных записок великой княгини, Дашкова намекала на нависшую угрозу испортить репутацию. Екатерина отвечала в игривом стиле, но, вероятно, подобная опасная перспектива была очевидна и для нее, поскольку она все же на некоторое время примирилась с необходимостью не видеть подругу.
В вопросах дамских куртуазных игр русский двор, конечно, не имел опыта Версаля и тем более Лондона. Но и он, при всей своей патриархальной наивности, к середине XVIII в. уже прошел кое-какие уроки подобного свойства. В самом начале 40-х гг. трепетная дружба Анны Леопольдовны и ее фрейлины Юлианы Менгден была истолкована окружением императрицы Анны Иоанновны как противоестественная связь. Менгден подвергли медицинскому освидетельствованию с целью обнаружить физические отклонения, но, не найдя их, ограничились разлучением подруг. В короткий период правления «регентины» Анны Леопольдовны при младенце-императоре Иване Антоновиче «дрожайшая Юлия» вернулась ко двору и слухи вспыхнули с новой силой, тем более что фаворитка, ничуть не скрываясь, демонстративно захлопывала двери в спальню правительницы перед носом ее мужа принца Антона Ульриха Брауншвейгского.[35]
Первый серьезный дамский скандал, сотрясший русский двор на заре 40-х гг., еще не был забыт, а посему нашим героиням вовсе не хотелось возбуждать своей театрализацией неприятные аналогии. Быть может, впоследствии, отдаляя пылкую и несдержанную в проявлениях чувств Дашкову, Екатерина, кроме всего прочего, имела ввиду и сохранение совей репутации государыни. Патриархальное в вопросах взаимоотношений между полами русское дворянское общество, как показал опыт императриц Анны и Елизаветы, потерпело бы фаворитов-мужчин, но было склонно слишком много «додумывать» в отношении фавориток-женщин.
Была у дамских игр и другая сторона. Мы совсем не случайно коснулись в нашем повествовании английской протестантской культуры и роли компаньонок в жизни британского общества. Дело в том, что англомания — любовь к Туманному Альбиону, преклонение перед его искусством, экономическими достижениями и фундаментальными законами — заметная часть русской дворянской культуры XVIII–XIX вв. Н. М. Карамзин писал по этому поводу: «Было время, когда я почти не видав англичан, восхищался ими, и воображал Англию самою приятнейшею для сердца моего землею… Мне казалось, что быть храбрым есть… быть англичанином — великодушным, тоже — чувствительным, тоже — истинным человеком, тоже. Романы, если не ошибусь, были главным основанием такого мнения».[36]