Отец и дядя Саша Пантелеев мною много занимались. Как минимум два-три раза в месяц я ходил с кем-то из них в какой-нибудь музей. Чаще всего в Русский, до которого с Моховой пять минут пешком, или – реже – в Эрмитаж, а иногда и в другие музеи. Они терпеливо отвечали на мои дурацкие вопросы, много рассказывали. У обоих были немалые библиотеки. Так и шла жизнь до моих одиннадцати лет. До войны. Летом мы иногда недели по две жили в Павловске по соседству со знаменитым иллюстратором детских книг художником Конашевичем.
У Пантелеевых, хоть это и было в те годы запрещено, под Новый Год всегда ставилась ёлка, и меня непременно звали ее украшать. Анна Алексеевна знала, как я ждал этого дня. Она была очень добрая, знала множество сказок, зябко куталась в белую шаль, и серый пушистый Маркиз был её котом. А в 1936 году она простудилась и умерла от плеврита.
К 1936 году ёлки официально разрешили, и мы тоже стали ставить ёлку. Праздник родители устраивали на широкую ногу – приходила куча ребятишек со двора и дети родительских знакомых. Александр Петрович наряжался дедом-морозом. Ему не нужна была ни вата, ни парик, так как у него были седые длинные и густые волосы. Только вот бороду ему отец приносил с киностудии. Огромный рост и мхатовский бас дополняли картину. Весьма внушительный был Дед Мороз. И видно сразу – очень добрый. Только никогда не улыбался. Я за все годы, что знал его, ни одной улыбки не видел.
Я в карнавальном римском шлеме. 1940.
Однажды (заканчивался то ли 36 год, то ли все-таки уже 37?) поставили ёлку; все приглашенные собрались, кроме одного, корейского мальчика Ралика. Ралик был на год меня моложе и жил со своими родителями через площадку от нас. Мне не хотелось начинать без него праздник, а он почему-то опаздывал. Я попросил маму позвонить в их квартиру и поторопить, но она сначала как-то невнятно отказывалась, а потом вышла и тут же вернулась в комнату, сказав, что Ралик и его родители уехали к кому-то в гости. Я почувствовал себя обиженным: уехать и мне ничего не сказать – как же так?
Одновременно я заподозрил маму в каком-то вранье: не могла же она за те несколько секунд, что ее не было в комнате, успеть позвонить в квартиру через площадку, поговорить с кем- то из соседей и узнать о том, что Цои уехали. Я ничего не сказал, стыдно было при гостях. Но настроение было испорчено.
А назавтра мама мне объяснила, что родителей Ралика арестовали: пришли красноармейцы с винтовками и их увели, а Ралика «отправили в приют или в детскую колонию». Мне было велено никому об этом не говорить, «делай вид, что ничего не знаешь».
В тот же вечер отец сказал мне: «Вот пойдёшь в школу, так не спорь, какие бы глупости не услышал о всяких шпионах и вредителях. Делай вид, что веришь, и помалкивай. Довольно тебе знать, что они не шпионы и не вредители, а чаще всего люди хорошие, ну, а за что их арестовывают, поймёшь, когда постарше станешь. Сейчас главное, знай, что всё это несправедливо, но виду не подавай, что знаешь. А то нам всем будет плохо».
С тех пор мне иногда снилась эта колония, в которой ребятишек, наверное, секут каждый день ремнями за то, что их родители арестованы. После таких снов я чувствовал себя особенно счастливым, остро ощущая, что я не в страшной колонии, а дома и в «немецкой группе». «Немецкую группу» я посещал лет с четырёх и до самой школы, вместо детского сада.
Но и во дворе болтался немало, особенно по выходным. Я там, сам не знаю почему, был одним из паханов среди «мелкоты». Может быть играл роль мой тогдашний высокий детский рост (у меня была кличка «длинный», в которую самому сейчас трудно поверить!), то ли оттого, что отец не только никогда не запрещал мне драться с мальчишками, а обучал всяким приёмам и говорил всегда: «сдачи надо давать вдвое, а жаловаться и плакать – подло». Я эту науку усвоил настолько, что только уже повзрослев, понял, насколько во время войны, в детдомах, я «превышал пределы необходимой самообороны».
До войны в Питере было немало петербургских немцев, и многие немецкие дамы «из бывших» держали группы из шестисеми дошкольников. Всё воспитание у них основывалось на играх, хороводах, и тому подобных развлечениях. И поскольку весь день мы говорили между собой и с Ольгой Рихардовной только по-немецки, то уже через год все шестеро говорили на этом языке не хуже, чем по-русски. Разумеется, в возрастных пределах.
Я ходил в группу Ольги Рихардовны Гинкен, жены профессора Химико-технологического института. В эту же группу ходил мой приятель и когдатошний «соколясочник» Юра Тумаркин. С нами была неразлучна младшая дочь Гинкенов, наша ровесница, а старшая их дочка ходила в то время уже в третий класс.
По утрам Ольга Рихардовна, всегда накрашенная и в синем пальто, обходила всех своих учеников, забирала их из дому, и мы шли гулять то в Летний, то в Михайловский сад. Потом шли к ней домой на Басков переулок и там «занимались», то есть играли в разные игры, а часов в шесть вечера она разводила всех нас по домам.
После войны я пытался разыскать семейство Гинкенов, но узнал только, что их, как и всех петербургских немцев, выслали (точнее депортировали) куда-то в казахские степи. След так и потерялся.
Года в три я получил от отца медные буквы, из тех, что служили тогда на Ленфильме для набора титров. Буквы были тяжёлые, и я выкладывал из них какие-то узоры. Так «случайно» и научился читать. Кубиков с азбукой тогда не делали, как я потом узнал, оттого, что педологи, властвовавшие до середины тридцатых годов в образовании, считали, что преждевременное обучение чтению вредно. Но так или иначе, годам к пяти все дети из интеллигентских семей читать уже умели.
У нас на полках стояли и Всемирная история искусств, и много томов Майн-Рида, и Жюль Верн, и мифы в пересказах Куна, и всякое ещё. А у дяди Саши – Вальтер Скотт, Густав Эмар, Сельма Лагерлеф («Путешествие Нильса с дикими гусями и другие повести»). Всё это было в старинных изданиях с «ятями» и «ерами».
Года в три с чем-то пришли стихи. Это было одно из величайших удивлений. Отец вообще мне много читал вслух, но только пока я сам не научился читать по слогам. Первое что из стихов засело во мне навсегда была баллада Жуковского «Роланд оруженосец». Когда рыцарь Милон видит вдруг в своём щите великий талисман короля Артура, который и разыскивали все 12 рыцарей Карла Великого, он спрашивает своего сына и оруженосца Роланда:
«Где это взял ты. молодец?»
Роланд в ответ: «Прости, отец:
Тебя будить я побоялся
И с великаном сам подрался».
Эти строки, удивившие меня сразу и увлекательностью истории, и авантюрностью и неповторимым юмором, определили не только моё отношение к стихам вообще, но и всё моё отношение к внешнему миру…