— Зачем помогать реакции? — опять всплеснул руками, как шупаАьцами, представитель администрации.
Я любил этого знаменитого итальянского режиссера — особенно мне нравилось, как в его фильме под мятежным презрительным взглядом девушки взлетали на воздух отели и небоскребы, взорванные этим взглядом, и реяла цветная рухлядь, вывалившаяся из шкафов, и летали мороженые куры в целлофановых саванах, наконец-то взмывшие в небо из холодильников.
Но он сам научил меня взрывать взглядом, и я взорвал эту комнату, и закружились обломки стола бессмысленных заседаний, и бесчисленные листки черновиков так и не подписанной резолюции. И только щупальца представителя администрации, порхая отдельно от тела, все продолжали увещевающе всплескивать и всплескивать.
— Так вот вы какие — левые интеллектуалы, защитники свободы слова, — не выдержал я именно потому, что любил этого режиссера. — Вы охотно подписываете любые письма в зашиту права протеста в России, потому что это вам ничего не стоит, а сами боитесь подписать протест против собственной мафии… А я-то, дурак, старался, переписывал.
Лицо знаменитого итальянского режиссера исказилось, задергалось, и вдруг я заметил, как он стареет на глазах с каждым словом, мучительно выбрасываемым из себя.
— Вы, иностранцы, завтра уедете отсюда, а нам здесь жить, — закричал он, заикаясь и держась уже обеими руками за шейные позвонки. — Вы не понимаете, что такое мафия Они переломали кости несчастному папараццо, который тайком пробрался на съемки… Он еле выжил… А я еще хочу сделать хотя бы пару фильмов, прежде чем меня найдут в каком-нибудь темном переулке с черепом, проломанным кастетом… Теперь вам все ясно?
Теперь мне стало ясно все.
Резолюция не была подписана.
Придя на просмотр «Детского сада» для журналистов и как будто подталкиваемый в спину детскими ручонками тех сибирских мальчишек, которые, встав на деревянные подставки у^ станков, делали во время войны снаряды, я опять не выдержал и, едва включился свет, выкричал все, что я думаю о фильме «Кларетта», о том, что такое фашизм. Я был как в тумане и не слышал собственного голоса, а только хриплые, сорванные голоса паровозов сорок первого года, трубившие изнутри меня. А потом я шел по вымершим ночным венецианским улицам, и лицо Клаудии Кардинале усмехалось надо мной с бесчисленных реклам фильма * Кларетта*. который должны были показывать завтра.
Парень в шлеме мотоциклиста, поставив на тротуаре свой «хар-лей». прижимал к бетонной стене девушку в таком же шлеме. Девушка не слишком сопротивлялась, и при поцелуях слышалось постукивание шлема о шлем. Когда они снова сели на мотоцикл, я увидел на белой майке девушки свастику, нечаянно отпечатавшуюся на спине, прижатой парнем к бетонной стенке. «Харлей» зарычал и умчался по направлению к «дикому» пляжу, унося свастику, по-паучьи впившуюся в девичий позвоночник. Я подошел к бетонной стене и потрогал пальцем кончик свастики. Свастика была свежая.
В 1972 году в городе Сент-Пол, штат Миннесота, я читал стихи американским студентам на крытом стадионе, стоя на боксерском ринге, с которого непредусмотрительно были сняты металлические стойки и канаты. Внезапно я увидел, что к рингу бегут молодые люди — человек десять. Я подумал, что они хотят поздравить меня, пожать мне руку, и шагнул к краю ринга. Лишь в последний момент я заметил, что лица у них вовсе не поздравительные, а жесткие, деловые и в руках нет никаких цветов. По залу пронеслось многочисленное «а-ах!», ибо зал видел то, чего не видел я, — еще нескольких молодых людей, вскочивших на ринг сзади и набегавших на меня со спины. Резкий толчок в спину швырнул меня вниз, прямо под ноги подоспевшим «поздравителям». Все было сработано синхронно. Меня, лежачего, начали молниеносно и четко бить ногами. Единственное, что мне запомнилось, — это ритмично опускавшаяся на мои ребра, как молот, казавшаяся в тот миг гигантской рубчатая подошва альпинистского ботинка с прилипшей к ней розовой оберткой от клубничной жвачки. И еще: сквозь мелькание бьющих меня под дых ног я увидел лихорадочные фотовспышки и молоденькую де-вушку-фоторепортера, которая, припав на колено, снимала мое избиение так же деловито, как меня били. Мой друг и переводчик Альберт Тодд бросился ко мне, прикрывая меня своим телом. Актер Барри Бойс схватил стойку от микрофона и начал орудовать ею, как палицей, случайно выбив зуб ни в чем не повинному полицейскому. Опомнившиеся зрители бросились на нападающих, и, схваченные, поднятые их руками, те судорожно продолжали колотить ногами по воздуху, как будто старались меня добить. Задержанные оказались родившимися в США и Канаде детьми бандеровцев, сотрудничавших с Гитлером, как будто фашизм, не дотянувшись во время войны до станции Зима, пытался достать меня в Америке. Шатаясь, я поднялся на ринг и читал еще примерно час. Боли, как ни странно, я не чувствовал. На вечеринке после концерта ко мне подошла та самая молоденькая девушка-фоторепортер. Ее точеная лебединая шея была обвита, как змеями, ремнями «Никона» и «Хассельблада».
— Завтра мои снимки увидит вся Америка… — утешающе и од* новременно гордо сказала она.
Возможно, как профессионалка, она была и права, но мне почему-то не захотелось с ней разговаривать. Профессиональный инстинкт оказался в ней сильней человеческого инстинкта — помочь. И вдруг я ощутил острую боль в нижнем ребре, такую, что меня всего скрючило.
— Перелома нет… — сказал доктор, рассматривая срочно сделанный в ближайшем госпитале снимок. — Есть надлом… Мне кажется, они угодили по старому надлому… Вы никогда не попадали в автомобильную аварию или в какую-нибудь другую переделку?
И вдруг я вспомнил. Вместо рубчатой подошвы альпинистского ботинка с прилипшей к нему розовой оберткой от клубничной жвачки я увидел над собой так же вздымавшийся и опускавшийся на мои ребра каблук спекулянтского сапога с поблескивавшим полумесяцем стальной подковки, когда меня били на базаре сорок первого года. Я рассказал эту историю доктору и вдруг заметил в его несентиментальных глазах что-то похожее на слезы.
— К сожалению, в Америке мы плохо знаем, что ваш народ и ваши дети вынесли во время войны… — сказал доктор. — Но то, что вы рассказали, я увидел, как в фильме… Почему бы вам не поставить фильм о вашем детстве?
Так во мне начался фильм «Детский сад* — от удара по старому надлому.
С моего первого надлома по ребру я больше всего ненавижу фашистов и спекулянтов.
Ужин был при свечах.
Как две черные, витого воска свечи, в воздухе покачивались еше не зажженные закрученные усы великого мага. Прислоненная к столу трость положила подбородок набалдашника, усыпанный прыщами бриллиантов, на недоеденное золотое крыло фазана «а-ля Романофф» и слушала излияния хозяина.
Хозяин трости, помимо своих живописных занятий, был великим магом. Например, однажды он переставил натурщице нос на место уха, а ухо — на место носа. Затем он устроил выставку татуированных им людей и собирался осуществить поездку через Пиренеи на слоне, подаренном ему для этой цели компанией «Эйр Индия*.
Слона он, кажется, предполагал выкрасить в лиловый цвет, напялить на него лакированные сапожки «а-ля казак» и нарисовать на его ушах портреты своей жены — русской эмигрантки родом не то из Перловки, не то из Мытищ. Одним словом, хозяин трости не давал скучать человечеству, уставшему, по его мнению, от жареных фазанов.
— Я божья коровка, — подмигнул трости, а затем мне великий маг и захихикал, довольный тем, что фраза была произнесена по-русски.
— Это он от скромности. Он не божья коровка — он бог! — с достоинством уточнила его жена, доверительно склоняя ко мне свою всемирно известную шею, на которой скромно висели тысяч двести долларов. — Картины моего мужа — это духовное эсперанто, — гордо сказала жена. — Гений выше национальности. Ах эта Россия… Я купила туда тур и собиралась провести полгода, но не выдержала двух недель… Эти русские могут быть счастливы, только когда напиваются.
Я вспомнил, как в вокзальном буфете на станции Зима розовый, словно пупс, крошечный милиционер тащил на себе опухшего инвалида, задевающего стулья деревянной ногой. «Стыдно… — говорил милиционер. — Стыдно, товарищ. Все-таки поезда здесь останавливаются, и в них иностранцы бывают. А вы, понимаете, портите культурный отдых пассажиров. Ложное мнение о нашем районе создаете…» Инвалид не сопротивлялся власти и только бормотал полузащитительно-полуизвинительно: «А ты меня не осуждай, паря, не осуждай… Я вот выпил, и счастливый, и разве кому мешаю?»
Но это говорил он. Он имел на это право.
А двести тысяч долларов, висящие на знаменитой шее, которая уцелела, может быть, благодаря этому инвалиду, были недостаточной ценой, чтобы купить право говорить почти те же самые слова.