Таков фотографический рассказ. Его надо дополнить некоторыми штрихами, имеющими свое значение: 1) После недавней героической борьбы махновцев с деникинцами, отношения их с большевиками, не будучи дружескими, не могли, однако, быть и резко враждебными. Встреча, как я уже упоминал, предполагалась более или менее мирной. - 2) В частности, ко мне лично большевики не могли иметь никаких претензий, и я был уверен, что они оставят меня в покое. Действительно, они задержали меня не сразу, по распоряжению из Екатеринослава. - 3) Как я узнал впоследствии, Екатеринослав запросил обо мне Троцкого, в Москве. Троцкий ответил краткой телеграммой: «Немедленно расстрелять». Не расстреляли меня по причинам, о которых ниже.
Так я «сдался в плен» 14-ой армии.
4. Имеется еще один «факт», упоминаемый Махно. Это - эпизод с неким Орловым (стр. 42). «Более того, - пишет Махно в обычном своем тоне оскорбительной инсинуации, - Волин за счет контрразведки армии махновцев завоевал или, по крайней мере, пытался завоевать у главарей большевистского екатеринославского губпарткома репутацию себе. Ведь это он, Волин, приводил главаря большевистского, некоего Орлова, ко мне в кабинет...» и т. д. - Во-первых, никаких «главарей большевистского екатеринославского губпарткома» я не знал и никаких дел с ними не имел, и Махно это знает. Во-вторых, ни Орлова, ни самого эпизода я совершенно не помню. Возможно, конечно, что, по просьбе кого-нибудь из местных большевиков, я обращался к Махно по делу. Ничего ни особенного, ни странного, ни зазорного в этом не было. Многие, - в том числе могли быть и большевики, - обращались через меня к Махно с всякими делами и просьбами, и я обыкновенно эти дела и просьбы передавал. И если подобный факт, действительно, имел место, то, во-первых, никакой «репутации» я себе, конечно, завоевывать на нем не собирался (здесь Махно просто опять бросает в меня грязным камнем), а во-вторых, я не сомневаюсь, что как самый факт, так и его обстановка совершенно искажены Махно, как и прочие, приводимые им «факты». Быть может, он спутал меня, в данном случае, с кем-нибудь другим?.. Эпизод этот, впрочем, не имеет большого значения.
Перейду к намекам и инсинуациям Махно.
На стр. 41, по поводу моих, якобы, показаний следователю ревтрибунала 14-ой советской армии, Махно вскользь бросает: «Я знаю Волина, и знаю, на что он способен, однако думаю...» и т. д. - Махно должен был бы без моей помощи понимать, что такие фразы вскользь не бросаются. Он знает, на что я способен? Хорошо. Я утверждаю категорически, что абсолютно ни в чем сколько-нибудь предосудительном он меня упрекнуть не может. Я заявляю, что, бросая такую фразу, он обязан был подтвердить свои слова фактами, и что он сделать этого не может.
Наконец, основной пункт: мои пресловутые показания следователю ревтрибунала 14-ой армии.
В этом отношении Махно более осторожен и менее категоричен. Он колеблется, сомневается. Он не знает, что думать. Он, видите ли, не совсем верит Кубанину или тексту показаний... И, тем не менее, от всех его рассуждений, «фактов» и намеков остается некое общее впечатление, некий «душок», которого он и добивается. Создается впечатление, что я, он «на что способный» человек, чуть ли не нарочно «сдался в плен» большевикам, вероятно с целью «завоевать себе репутацию», и «подло информировал» большевистские власти о махновской контрразведке.
Обратимся к существу дела.
Цитата Кубанина из моих, якобы, показаний следователю ревтрибунала 14-ой советской армии, да еще со ссылкой на «Дело Волина, л. 24 Архив ГПУ Украины» (М.Кубанин, «Махновщина», стр. 116), повергла меня в немалое изумление, - хотя бы уже потому, что при моем, описанном выше, аресте на Украине у меня никакого «Дела» не создалось, и никаких показаний следователю ревтрибунала 14-ой армии мне давать не пришлось.
Изложу факты в их дальнейшей последовательности.
Я уже упомянул, что большевики доставили меня, тяжело больного, в Екатеринослав и положили в номере гостиницы. Сюда была вызвана женщина-врач и определила возвратный тиф. Помню, ее спросили, возможен ли теперь же мой переезд по жел. дороге в Харьков. Она ответила, что я очень плох; что, как врач, она против перевозки и за исход ее не ручается. Когда, после ее ухода, я спросил, будут ли меня, все-таки, куда-то опять перевозить, мне ответили, что штаб армии незамедлительно выезжает в Харьков, и что, если прикажут, то повезут туда и меня, в каком бы я состоянии не был. На мое счастье, в эту же ночь был кризис (перерыв между 2-м и 3-м приступом возвратного тифа), и когда, на следующий день, за мной пришли, чтобы везти меня в Харьков, я был в сравнительно лучшем состоянии.
В Харькове меня бросили в какое-то подвальное помещение, в ужасные условия, и предоставили моей судьбе. Если бы не случайная помощь дежуривших в подвале солдат и не моя твердая решимость жить, я в этом подвале погиб бы. Как мне говорили впоследствии, власти, не решаясь меня, тяжело больного, выносить и расстреливать, решили, что можно обойтись и без расстрела: я просто умру сам, лишенный ухода и помощи. (Отмечу, что Троцкий впоследствии выразил сожаление, что меня, «по слабости местных властей», не расстреляли).
Однако в Харьковском подвале я пролежал тоже недолго. Через несколько дней штаб армии переезжал в Кременчуг. Так как я был еще жив, то меня опять вынесли и повезли туда же. Здесь меня поместили в тюрьму, снова в ужасные условия (холодная одиночная камера, несъедобная пища и т. д.). Мне точно известно, что, придя в ужас от того состояния, в котором я находился, начальник Кременчугской тюрьмы (левый с.-р.) доложил начальству (Дукельскому), в самый день моего прибытия, что к нему в тюрьму привезли арестованного анархиста Волина, который так плох, что, несомненно, через несколько дней умрет». На что Дукельский ответил: «Что ж! Умрет, - мы его как следует похороним... »
Спас меня от смерти тот же начальник тюрьмы. Он сделал все, что было в его силах и законных правах, чтобы дать мне возможность выздороветь: прислал ко мне фельдшера, дал лекарств, распорядился топить мою камеру, вымыл мое белье, зачислил меня на больничное питание (молоко и белый хлеб) и т. д. (Мне известно, что он чуть жестоко не поплатился за это усердие). Скоро сила организма взяла свое, и я стал решительно поправляться.
Как только ко мне вернулась способность двигаться (это было в конце января 1920 г.), меня однажды утром вызвали «на допрос» - впервые за все время.
Я спустился в контору начальника. Сидевший за столом человек, назвавшийся следователем Вербовым (это и был, очевидно, следователь ревтрибунала 14-ой советской армии), предложил мне сесть, положил перед собой папку с бумагами и сказал: «Вот вы, тов. Волин, конечно считаете себя революционером. А между тем, я должен вам сказать сейчас же, что вы обвиняетесь в поступке явно контрреволюционном, и что обвинение, предъявленное вам, крайне серьезно...»