Во втором письме в «The Times» (от 17 ноября 1849 года) Диккенс предложил проект реформы ритуала смертной казни. Последняя, считает писатель, должна проводиться внутри тюрьмы в «ужасной торжественности». Присутствовать на экзекуции созываются присяжные в количестве 24 человек, представляющих все классы общества, а также начальник тюрьмы, капеллан, врач и другие официальные лица. Все они должны засвидетельствовать в стандартной торжественной форме, что в такой-то день, час, в такой-то тюрьме данный преступник был повешен в их присутствии и затем похоронен. Этот вердикт следует немедленно предать огласке: поместить на тюремных воротах, в других публичных местах, опубликовать в прессе. Самый момент казни должны возвещать населению церковные колокола всего города. Все магазины в этот момент должны быть закрыты, и все вокруг должно напоминать о том, что происходит в стенах темницы… Настоящий проект поставил писателя под двойной удар: на него обрушились как сторонники традиционных публичных казней, так и аболиционисты, выступавшие за полную отмену «освященного государством смертоубийства».
Судя по всему, Жуковский внимательно следил за развернувшейся в прессе дискуссией. В начале статьи о смертной казни он писал:
По поводу этой казни были самые отвратительные сцены разврата и скотства в бесчисленной толпе всякого народа, собравшегося полюбоваться зрелищем конвульсий, с какими кончили жизнь на виселице злодеи. Эти сцены подали повод некоторым филантропам для новых декламаций против смертной казни…
(Жуковский 1902: X, 141)
Очевидно, что предлагаемый Жуковским «обряд казни» был полемически направлен как против варварской публичной казни, так и против аболиционистской позиции. Здесь следует подчеркнуть, что статья Жуковского была непосредственным откликом русского поэта на западную практику публичных казней. В России смертная казнь за гражданские преступления была заморожена еще во времена Елизаветы Петровны[283], и этот мораторий более столетия служил традиционным аргументом в пользу просвещенности и гуманности российской монархии, нравственно превосходящей цивилизованный Запад. Так, еще в XVIII веке Денис Фонвизин возмущался варварскими спектаклями казней в «культурной» Франции, когда публика аплодирует мастерству палача, «точно так, как в комедии актеру».
Культурно-психологически появление статьи Жуковского можно объяснить его столкновением с чужим и неприемлемым социальным опытом. Между тем в своей статье Жуковский прямо говорит о необходимости казни (пускай и скрытой от глаз публики) в христианском обществе. Защита смертной казни русским автором в принципе противоречит упомянутой вековой традиции[284]. Кому вообще адресован его проект? В письме к великому князю Жуковский говорит, что сам не знает, так как в Англии правительство лишено всякого чувства святого, а в России смертной казни нет. Однако последнее утверждение, судя по всему, призвано закамуфлировать острую актуальность темы для российского читателя.
3
Желание поэта предать гласности свои абстрактные рассуждения о смертной казни, скорее всего, связано с недавней «поучительной» казнью над петрашевцами в Петербурге 22 декабря 1849 года (см. Вайскопф: 465). Примечательно, что информация об этой казни была опубликована в немецких и французских газетах в тот самый день, которым Жуковский датировал свое письмо к государю наследнику, включавшее проект христианского ритуала смертной казни. Также знаменательно, что адресат письма, бывший ученик Жуковского и будущий русский царь, был распорядителем недавно состоявшейся казни. Западные газеты перепечатали официальное сообщение об этом событии из «Русского инвалида», вышедшего вдень казни: «Его Величество <…> Высочайше повелел: прочитав подсудимым приговор суда, при сборе войск и по совершении всех обрядов, предшествующих смертной казни, объявить, что Государь Император дарует им жизнь…» (1849. № 276. С. 1101–1102).
Согласно проекту расстреляния, утвержденному императором и осуществленному его сыном с предельной точностью на следующий день, следовало:
На Семеновском плацпарадном месте, против середины вала поставить три столба, на возвышении в аршин. Ям не рыть.
Возле них расположить по батальону л. — гв. егерского и Московского полков и дивизион л. — гв. конногренадерского полка.
22 сего декабря, в 9 часов утра, привезти к тому месту преступников в каретах. Впереди и сзади, с обеих сторон быть по одному конному жандарму, а впереди поезда плац-адъютанту верхом.
Преступников подвезти к самым войскам. По выходе из экипажей встретить их священнику в погребальном облачении, с крестом и св. евангелием и, окруженному конвоем, провести по фронту и потом пред середину войск.
По остановлении пред войсками вызываются обер- и унтер-офицеры на свои места и, при барабанном бое, совершается обряд. У дворян снимается мундирная одежда и переламываются над головою шпаги <…> Потом на всех преступников надеваются белые длинные рубахи <…> Священник дает благословение и удаляется.
К столбам подводятся преступники <…> с завязанными глазами. По привязании преступников сих к столбам, подходят к каждому из них на 15 шагов 15 рядовых, при унтер-офицерах, с заряженными ружьями. Прочие преступники остаются при конвойных.
После сего приводится в исполнение высочайшая конфирмация[285]…
(Петрашевцы: 258–259)
Около 3000 человек, случайно оказавшихся на улицах, стали свидетелями этого действа[286]. Однако, в отличие от английской, «буржуазно-демократической» казни над Маннингами, адресатом петербургской была не толпа, а армия (для участия в обряде с целью нравственного урока выбирались полки, в которых служили некоторые из петрашевцев). По донесениям агентов, «все было тихо, и все были проникнуты особенным вниманием» (Волгин: 634). Преступники не могли рисоваться на людях, так как адресатом зрелища была не публика, но государственная военная машина. Разумеется, никаких бесчинств не было. Английскому хаосу был противопоставлен четкий российский порядок. Но главная особенность петербургского ритуала заключалась в том, что его финальным аккордом должно было стать высочайшее помилование. Таким образом император стремился достичь двойного эффекта — преступники наказаны ни с чем не сравнимым ужасом казни и помилованы ни с чем не сравнимой милостью владыки[287].