Насчет сына Сергей Львович успокоился, впрочем, лишь тогда, когда адъютант Паскевича, барон Розен, поэт и бывший сотрудник А.А. Дельвига, доставил ему копию приказа.
Желание стариков, чтобы сын искал место в Петербурге, разделял и Александр Сергеевич. Не пускаясь с братом в красноречивые излияния, поэт любил его не менее, чем родители, выручал неоднократно из затруднительных обстоятельств и скорбел о его нерасчетливом образе жизни. Александр Сергеевич, в письме к брату из Москвы, заявлял, что нравоучительных примечаний делать ему не намерен; затем, жалуясь впоследствии, в 1834 году, на Льва Сергеевича Наталье Николаевне, дядя Александр ограничивается словами: «Лев С. ни копейки денег не имеет, а в домино проигрывает у Дюмэ по 14 бутылок шампанского. Я ему ничего не говорю, потому что, слава Богу, ему 30 лет; но мне его жаль и досадно». Поводом же к шуточным стихам дяди Александра «Наш приятель Пушкин Лев», приведенным мною в главе III хроники, послужило, по рассказу моего отца, дошедшее до поэта через мою мать сведение о лукулловской пирушке, заданной дядей Львом товарищам по случаю его увольнения в отставку.
Выйдя в отставку, Лев Сергеевич не спешил в Петербург хлопотать, по совету родителей и брата, о гражданской карьере: он говорил сестре и зятю, с которым особенно сошелся, что сперва немного отдохнет от трех утомительных походов, а затем, с поправлением здоровья, возобновит боевую деятельность на Кавказе, что гораздо интереснее предлагаемой ему мирной должности адъютанта Паскевича. Определиться же в статскую службу дядя считал тогда для заслуженного русского воина неподходящим. «Удивительное для меня наслаждение, – говорил он моему отцу, – купаться в чернилах; переписывать всякий день всякие пустяки, от которых можно умереть со скуки, и превратиться в школьника на старости лет, применяясь к мелочным капризам какого-нибудь выжившего из ума столоначальника! Но и этой мозги иссушающей должности мне ведь с первого раза не дадут!»
Придя к такому заключению, дядя Лев прожил у моих родителей в Варшаве до глубокой осени, продолжая по вечерам праздновать свою отставку в компании с друзьями: Ширковым, Сияновым и Алексеем Николаевичем Вульфом, тоже подавшим в «чистую».
В конце концов, оба друга, Лев Сергеевич и Алексей Николаевич, расстались с «Капуей», т. е. с Варшавой, и отправились с весьма облегченным карманом: первый в Северную Пальмиру, второй – в Тригорское.
По возвращении своем из Москвы в Петербург старики Пушкины были обрадованы свиданием с сыном-поэтом и пришли в восхищение от его дочери-первенца.
«Узнав, что мы приехали, – пишет Сергей Львович моей матери, – Александр и Наташа не замедлили прийти к нам в Парижскую гостиницу. Их маленькая Маша была очень нездорова, но теперь, слава Богу, совершенно поправилась; прелестна как ангел (jolie vraiment comme un ange). Как мне бы хотелось, милая Оленька, чтобы ты ее увидала и нарисовала ее портрет! Моя внучка – ангел кисти Рафаэля!..»
«Именно, ангел кисти Рафаэля, – прибавляет Надежда Осиповна, – и чувствую: полюблю Машу до безумия, сделаюсь такой баловницей, как все прочие бабушки, и признаюсь: ревную к Наташе, маменьке ребенка, его тетку, т. е. тебя, мою бездетную! А у Наташи опять скоро будет, не далее как в июле, – второе дитя! Девочка меня полюбила; беру ее на руки, вспоминая, как и тебя точно так же носила!..»
Впрочем, дед и бабка виделись не особенно часто с дядей Александром, судя по их письмам к дочери и младшему сыну, которые у меня под рукой. Письма за май и июнь 1833 года не представляют большого интереса, а потому, не делая из них извлечений, скажу только, что, по сообщениям Сергея Львовича, его сын-поэт продолжал вести жизнь лихорадочную, нервную, не ведая покоя, столь ему необходимого, ни днем, ни ночью, а распределял время между усиленными занятиями в архивах, поэтическими вдохновениями и почти беспрерывными, по вечерам, посещениями большого света. Наталья Николаевна, хотя и была тогда беременной, но тоже не имела возможности отдохнуть: монд и ей не давал покоя беспрестанными приглашениями и посещениями. По замечанию Сергея Львовича, образ жизни сына, расстроивавший его нервы, в погоне за славою и обманчивым блеском ни к чему «солидному» не повел бы, кроме физических страданий да преждевременной старости. Говоря о таком взгляде моего деда, не могу не прибавить, что его придерживалась и моя мать: она как-то говорила мне, что ее брат, перед разлукой с нею в 1832 году, так с виду осунулся вследствие постоянных бессонниц, что казался десятью годами старше своих лет по наружности.
Затем Сергей Львович высказывает мнение, что его сыну было бы всего полезнее отдохнуть в деревне, по крайней мере год, вдали от «шумной суеты»; а не то уходит сам себя, не зная настоящей свободы: свобода не в городе, где, не будучи в строгом смысле узником, Александр Сергеевич связан обстоятельствами по рукам и ногам, а в глуши деревенской, вдали от завистников, журнальных и прочих петербургских сплетен да убивающих здоровье утомительных выездов по балам и спектаклям.
Эту истину сознавал, по словам моей матери, и сам Александр Сергеевич, на что, по-видимому, и намекает в строфах одного из прелестных стихотворений. Привожу их, так как они написаны весною того же 1833 года – значит, в одно время с заявлением его отца:
Когда б оставили меня
На воле, как бы резво я
Пустился в темный лес!
Я пел бы в пламенном бреду,
Я забывался бы в чаду
Нестройных, чудных грез.
И я б заслушивался волн,
И я глядел бы счастья полн
В пустые небеса.
И силен, волен был бы я,
Как вихорь, роющий поля,
Ломающий леса…
Привожу затем извлечение из писем деда и бабки за 1833 год, в которых они описывают и собственный быт, и быт семейный Александра Сергеевича.
«Мы еще не тронулись отсюда в деревню, милый Леон, – пишет Сергей Львович «капитану» из Петербурга от 7 июня, – дожидаемся экипажей и денег, а расходы на наше последнее путешествие в Москву и обратно, взнос остававшихся в моем распоряжении финансов в Опекунский совет и многие другие издержки истощили мои средства. Доходы мои никак не могу называть неистощимыми; к тому же, при нынешних обстоятельствах, на безденежье жалуется всякий. Александр, и тот, при добываемых своим колоссальным талантом щедрых вознаграждениях, не знает, как обернуться. Впрочем, милые дети, времена изменчивы, и во всяком случае не допускайте и мысли, что не доставлю вам возможности жить безбедно и независимо; что же касается моих внучат (quant a mes petits e n fa n t s), ты мне позволишь, милый друг, не заботиться о их судьбе в той же степени: это уже не мое дело (cela ne sera plus mon afaire). Меня как нельзя более утешает, что не могу попрекнуть себя не только расстройством моего состояния на что-либо предосудительное, но и тратой денег на какие бы ни было пустые, бесполезные прихоти; никогда их себе не позволял. Прости и верь моему искреннему желанию узнать, наконец, что ты выехал из Варшавы в Болдино произвести самую строгую поверку действий мошенника управляющего. Но когда это осуществится, а что еще того отраднее, когда увижусь с тобою? Едва ли могу надеяться, судя по твоим письмам; из них всегда заключаю о твоем желании быть далеко (je ne puis l’esperer d’apres tes lettres: le desir de t’eloigner у perce toujours). Хотя, где бы ты ни был, мои благопожелания и благословение будут тебе сопутствовать, но говорить тебе, что разлука с тобою не печалит меня бесконечно – значило бы утверждать наглую ложь.