На первый бесцензурный политический фильм, сделанный в Аргентине по сценарию уругвайца-эмигранта Марио Бенедетти «Еl beso del fuego» – «Огненный поцелуй», стояли тысячные очереди. При фразе героя – морально разложившегося, однако испытывающего муки совести аргентинского Клима Самгина что-то вроде: «Все наши газеты годятся лишь на подтирку» – зрители аплодировали и топали ногами.
Залы книжной ярмарки были затоплены народом, приходившим покупать бывшие запрещенные книги с огромными сумками и даже с дерюжными мешками. Чтобы перекусить в буфете, надо было стоять в очереди часа полтора. Среди этого пиршества мысли я порядком изголодался. Когда перед самым моим носом, чуть не задев его, в чьих-то руках проплыл бумажный подносик с булочкой, внутри которой покоилась дымящаяся сосиска, сбрызнутая золотой струей горчицы, я невольно облизнулся. Неожиданно рука, в которой был поднос, сняла с него булочку и с поразившей меня непосредственностью ткнула мне прямо в рот, чтобы я откусил.
Именно – не разломила и ткнула.
– Только половину, компаньеро… – на всякий случай сказал басистый, почти мужской, но все-таки женский голос.
Жадно прожевывая сосиску, я увидел перед собой высоченную, почти одного роста со мной, черноволосую, с редкими сединками женщину, у которой за могучими плечами висел рюкзак. Внутри рюкзака, набитого под завязку, прорисовывались острые ребра книг. Женщина потрясла меня своей почти сибирской, военного образца грубоватой сердобольностью к изголодавшемуся человеку.
Мы познакомились. Ее звали Магдалена. Она была сельской учительницей, приехавшей из далекой горной провинции покупать книги для школьной библиотеки.
Я пригласил ее в литературное кафе и по дороге украдкой ее разглядывал. Магдалене было лет тридцать пять. Она была по-своему красива, хотя все в ней было прямолинейно, грубовато, укрупненно – слова, жесты, руки, ноги. Да, о ногах. Без чулок, исцарапанные, видимо, горными колючками, обутые в пыльные альпинистские ботинки, они были загорелы, стройны и необозримы – правда, излишне основательны, как дорические колонны. Но особенно прекрасны были ее коленки, независимо торчавшие из-под холщовой юбки с крестьянской вышивкой, – крепкие, мощные, как лбы двух маленьких слонят. Она уловила мой взгляд и усмехнулась – не зло, но не одобрительно.
Стены литературного кафе были завешаны, как легализованными прокламациями, стихами бесследно исчезнувших во время диктатуры поэтов. Магдалена, почти не притронувшись к вину, встала, оставив рюкзак с книгами на полу, и медленно пошла вдоль стен, читая и беззвучно шевеля губами. Потом она села и залпом хлопнула целый бокал. Она вообще не стеснялась, и в этом была ее прелесть.
– Я знала многих из этих поэтов лично… – сказала Магдалена.
– Вы ходили на их выступления? – спросил я.
– Нет, я их арестовывала… – ответила она.
23. Сикейрос, или Дорисованное сердце
Весной 1968 года Сикейрос писал мой портрет.
Между нами на забрызганном красками табурете стояла бутылка вина, к горлышку которой припадали то он, то я, потому что мы оба измучились.
Холст был повернут ко мне обратной стороной, и что на нем происходило, я не видел.
У Сикейроса было лицо Мефистофеля.
Через два часа, как мы и договорились, Сикейрос сунул кисть в уже пустую бутылку и резко повернул ко мне холст лицевой стороной.
– Ну как? – спросил он торжествующе.
Я подавленно молчал, глядя на нечто сплюснутое, твердо-каменно-бездушное.
Но что я мог сказать человеку, который воевал сначала против Панчо Вильи, потом вместе с ним и участвовал в покушении на Троцкого? Наши масштабы были несоизмеримы.
Однако я все-таки застенчиво пролепетал:
– Мне кажется, чего-то не хватает…
– Чего? – властно спросил Сикейрос, как будто его грудь снова перекрестили пулеметные ленты.
– Сердца… – выдавил я.
Сикейрос не повел и бровью. Дала себя знать революционная закалка.
– Сделаем, – сказал он голосом человека, готового на экспроприацию банка.
Он вынул кисть из бутылки, обмакнул в ярко-красную краску и молниеносно вывел у меня на груди сердце, похожее на червовый туз.
Затем он подмигнул мне и приписал этой же краской в углу портрета:
«Одно из тысячи лиц Евтушенко. Потом нарисую остальные 999 лиц, которых не хватает». И поставил дату и подпись.
Стараясь не глядеть на портрет, я перевел разговор на другую тему:
– У Асеева были когда-то такие строки о Маяковском: «Только ходят слабенькие версийки, слухов пыль дорожную крутя, что осталось в дальней-дальней Мексике от него затеряно дитя». Вы ведь встречались с Маяковским, когда он приезжал в Мексику… Это правда, что у Маяковского есть сын?
Сикейрос засмеялся:
– Не трать время на долгие поиски… Завтра утром, когда будешь бриться, взгляни в зеркало.
Падение диктатуры пляжа
(Из итальянского дневника)
В июне 1979 года я стоял на месте, где убили Пьера Паоло Пазолини. Полупустырь-полуулица, прячущаяся за спиной гостиниц и пляжных комплексов Остии. Там – шумно шла купально-загоральная жизнь современных римлян, спасавшихся от июльского удушья, царившего в столице, где статуи и дворцы были, казалось, раскалены добела от зноя. Здесь – от нестерпимого солнца не было защиты, но чудилось, что все придавлено окраинным преступным полумраком. На покрытой трещинами иссохшей глинистой дороге, сохранявшей вязкую душу недавней грязи, в автомобильную колею была вмята чья-то разодранная рубашка – может быть, оставшаяся от кого-нибудь другого, убитого после Пазолини на том же самом месте. По пластмассовой соломинке, торчащей из треугольного отверстия в валявшейся среди запыленных ромашек жестянке, где «Кока-кола» было написано по-английски и по-русски (как мне сказали, в честь Олимпийских игр), деловито полз муравей. Посреди дороги, бессмысленно подпертое палкой и прикрученное к этому жалкому костылю алюминиевой проволокой, стояло тонкое безлиственное и почти обезветвленное мертвое дерево, более похожее на другую палку, чем на дерево, – единственный памятник Пазолини.
По обе стороны дороги было всего-навсего два полуразвалившихся домика с дворами, обнесенными ржавыми железными сетками, откуда сквозь висящие на веревках почти белые от стирок взрослые джинсы и бесчисленные детские крохотные носочки за мной следили чьи-то глаза – одновременно и настороженные, и равнодушные. Может быть, эти глаза видели, как убивали Пазолини. За колючей проволокой, независимо от жизни пустыря, возвышалась радиолокационная башня находящейся неподалеку военной базы. Рядом было полузаросшее клевером, с желтыми, истоптанными пролысинами футбольное поле, где до самой смерти играл Пазолини с местной шпаной.
Когда его нашли на дороге выброшенным из машины, а документов при нем не было, то полицейский врач зарегистрировал труп молодого человека лет двадцати пяти – настолько крепким и мускулистым было его тело. А он перешагнул за пятьдесят.
Впервые я его увидел на международном фестивале молодежи 1957 года, когда он, левее всех самых левых коммунистов, приехал впервые в Москву и уехал через пару дней, не в силах вынести буржуазную помпезность этого коммунистического шоу. Мы подружились в 1964 году в Италии. Он был верным другом, и, когда однажды ночью в Риме я похищал на тайное свидание совсем молоденькую дочку посла одной капиталистической державы и она перебралась через чугунную ограду в белой ночной рубашке босиком, моим сообщником был Пазолини. Где она могла появиться в таком одеянии? Только в очень темном месте. Пазолини привез нас в бар «21» где-то около Виа Венето, и там я танцевал с босой девчонкой до упаду, но, когда мы выходили, нас ждали папарацци. Дочку посла ни в коем случае нельзя было «засветить». Пазолини пихнул ее вниз головой на сиденье машины и поехал прямо на совершенно белого в слепящих лучах фар папараццо, успевшего все-таки нас снять, но без дочки посла. Ее репутация была спасена.
Задумав фильм «Евангелие от Матфея», он пригласил меня на роль Христа. Он хотел показать Христа-революционера, изгоняющего плетью торгашей из храма. Русский молодой поэт, читающий мятежные стихи перед десятками тысяч людей на площади Маяковского, – это было в его понимании нечто близкое такому образу. Если бы в этот момент я оказался в Италии, я, конечно, снялся бы, ни у кого не спрашивая разрешения. Но я в то время находился в Москве, да еще и в очередной опале. На имя Хрущева поступило письмо, подписанное самим Пазолини, Феллини, Антониони, Висконти, с просьбой разрешить мне сняться в роли Христа и с заверениями, что этот образ будет трактоваться режиссером исключительно с марксистских позиций. Хрущев счел такой замысел дурной шуткой, и никакого разрешения я не получил. Главную роль сыграл испанский студент-подпольщик, и в его исполнении Христос несколько походил на модного тогда Фиделя Кастро, но в целом фильм был очень сильным. Мать Христа сыграла мать самого Пазолини.