И впрямь – «славная хроника». Какая ж тут угроза для наших властей? Нету там ничего смертельно опасного.
История поиска ключа к Десятой главе сама по себе любопытна, но это другая тема, не она сопричастна с судьбой погибших пушкинистов.
Ученых можно поделить на два подвида. Одни – по преимуществу рассуждатели, другие – фактовики.
Бытовало такое присловье: Б. Модзалевский в Ленинграде знает о Пушкине все, М. Цявловский в Москве знает все остальное.
То же самое соотношение сил нетрудно выразить иначе:
Б. Модзалевский (то есть старший) составил картотеку. В нее он вносил сведения о тех, кто жил в России в пушкинские времена.
М. Цявловский, со своей стороны, подготовил всеобъемлющую летопись жизни Пушкина. Личные архивы обоих разыскателей хранятся в Ленинграде, в Пушкинском доме. Не пытайтесь туда обратиться. Вам скажут: «Архивы не разобраны». Возможно, так оно и есть. Не успели. Со времени кончины Модзалевского-старшего прошло всего-навсего шестьдесят лет.
Модзалевский-отец был непревзойденным знатоком генеалогии. Про XIX век он знал все. Кто от кого родился по сведениям, взятым из документов. И кто настоящий, фактический родитель.
Недавно в ежегоднике рукописного отдела Пушкинского дома воспроизведено письмо М. П. Алексеева к Б. Л. Модзалевскому. В 1924 году будущий академик пишет из Одессы в Ленинград. Он только что узнал потрясающую новость. Мария Николаевна Раевская, в замужестве Волконская, поехала к декабристам в Сибирь не из-за мужа, а из-за друга. Муж, генерал С. Г. Волконский, послужил официальным предлогом.
Если Модзалевский ответил Алексееву, то в письме или при встрече он, вероятно, сказал: «Экая новость! Это всему миру давно известно, и только мы стоим в позе страуса!»
В действительности отцом детей Марии Николаевны был Александр Васильевич Поджио. Но, дабы дети не считались незаконнорожденными, их записали на фамилию мужа.
Когда декабристы возвратились из Сибири на родину, Поджио не отъехал от фактически сложившейся семьи и стал именоваться «управляющим имением».
Годы шли, наступило начало XX века. Потомок Волконской уехал в эмиграцию, в Италию. Там он вернул себе фамилию своих истинных предков. Его похоронили в семейной усыпальнице итальянской ветви рода Поджио.
Эти уточнения не умаляют подвига Волконской, а также и Трубецкой. Они отправились в каторжную Сибирь, повинуясь не супружескому долгу, а во имя верности любви.
Повторяю: Модзалевский-старший по части генеалогии знал всё. Модзалевский-младший тоже знал немало. Проницательный С. Гессен мог к нему обратиться за какой-нибудь справкой. Но если не представляла реальной угрозы для существования государства Десятая глава «Онегина», то разве рухнуло бы оно из-за чьей-то карточки в картотеке Модзалевского?
Собственное имение братьев Поджио называлось Грамоклея. Довольно длинная речка того же названия начинается от южной оконечности Полтавской губернии и течет на юго-запад, по Елизаветинскому уезду Херсонской губернии. Несколько имений, деревень, колоний носили одно и то же название Грамоклея.
Те, кто читал все о Пушкине, скажут: «Знакомое слово. Где-то встречалось. Не в записках ли Россет-Смирновой?»
Так оно и есть. Иголочка памяти пушкинистов работает профессионально. Подвернется слово «Грамоклея». За ним тут же тянется мнемоническая цепочка: «Поджио – Волконская – Пушкин».
И еще раз – Грамоклея. И другая цепочка: «Александра Россет-Смирнова – Пушкин».
У каждого пушкиниста в сознании или где-то поглубже, в подсознании, множество подобных цепочек, работающих рефлекторно, на высоких скоростях.
Воспользуемся девизом Монтеня – «Que sais-je?» – «Что знаю я?» И вернемся к эффектной фразе «гонялись, как за мухой».
Каков ее юридический вес? Ноль целых, ноль десятых.
С не меньшим основанием можно было сказать, что пешеход упорно стремился под колеса.
Если рассуждать непредвзято, вот что могло произойти. Стараясь избежать наезда, шофер повернул было в сторону. Но одновременно в ту же сторону метнулся пешеход. Мгновение – и снова одновременно пешеход и водитель бросились в другую сторону. Так произошло гибельное столкновение.
Ни к какому периоду не следует навешивать напраслин, вроде тех, которыми изобилует сочинение С. Мельгунова «Красный террор в России», некритически освоенное А. Солженицыным.
Так что же мы узнали? Как нередко приговаривал Пушкин, «ничего, иль очень мало».
Предполагать, что за несчастными случаями могут скрываться преступления, мы вправе. При условии, что сумеем хотя бы приблизительно установить мотив.
Тупиковое положение раньше многих ощутил и обрисовал Иван Сергеевич Тургенев.
Затем, еще подробнее, – С. А. Соболевский. Опаснее любого цензурного ведомства – цензура нравственных норм, ханжеская цензура общего мнения. Оно не позволит друзьям Пушкина, его современникам выйти за рамки обыденных представлений о правилах приличия.
Мемуаристы не сумеют, не смогут рассказать о Пушкине все, что им известно.
К сожалению, И. С. Тургенев остается прав. Цензура предрассудков никогда не допустит, чтобы облик Пушкина в чём-то отклонялся от средних норм. Его поведение обязано соответствовать тому уровню морали, который общепринят в такое-то десятилетие данного века.
Нормы поведения изменчивы, как всё на свете, и, как все на свете, подвержены влиянию моды. Особенно заметны колебания по части допустимости бранных выражений. Однако на словарь Пушкина не распространились нынешние послабления. Далеко не самые страшные обороты, такие, как бордель, блядун, выблядок, по-прежнему заменяют многоточиями. Но вот что уморительно: не везде. То, что в одних томах Большого академического издания можно, в других ни в коем случае не печатают.
А еще нельзя позволять Пушкину, чтобы он признавался в том, что упал в обморок. В его письме, написанном по-французски, прямо сказано: «allaitjusqu’ a la defaillance».
Это означает «дошло до обморока».
Как извернулись перепуганные пушкинисты? При переводе подменили «обморок» на «изнеможение»!
Знавший Пушкина А. В. Никитенко упомянул о том, что было у поэта постоянное дрожание левого угла верхней губы.
«Вот поэт Пушкин. Видев его хоть раз живого, вы тотчас признаете его проницательные глаза и рот, которому недостает только беспрестанного вздрагивания: этот портрет писан Кипренским».
Никто из пушкинистов не взялся рассуждать про тик, или обморок, или близорукость. Разве что С. Гессен и Л.
Модзалевский? Уж не коснулись ли они сих пагубных подробностей в неосторожном разговоре? Если так, то они повинны не в легкомыслии, а в сущем безумии…