"Наве наве махана" ("Счастливые дни") озаглавил Гоген одну из картин, написанных в эту пору[177]. Никогда еще он не выражал так полно, как в этой картине, где несколько маорийцев неподвижно стоят под деревьями, гармонию, сладость таитянского мира. Безмятежное видение. Но этому образу его грез противостоит другой образ - суровый и горький образ действительности. Гоген написал поясной автопортрет. Он изображен на нем в белой таитянской рубашке с открытым воротом. Можно подумать - осужденный который приготовился идти на казнь. "У Голгофы" - значится в левом углу этого автопортрета"[178]. "Если бы здоровье мое не стало намного лучше, поверьте, я размозжил бы себе голову, - признавался Гоген Монфреду. - Но теперь, после того как я так долго ждал и каждый месяц надеюсь, что все разрешится, это было бы бессмысленно!"
Но вскоре у Гогена опять разболелась нога и, несмотря на всю свою стойкость, он вынужден был прервать работу. Правда, на этот раз ненадолго. В январе 1897 года он получил тысячу двести франков от Шоде, и это настолько утешило и обрадовало его, что подействовало лучше всех лекарств. Кроме того, Боши обязался ежемесячно выплачивать Шоде сто пятьдесят франков для Гогена. Горизонт прояснялся. Гоген решил вернуться в больницу, но так как он не мог оплачивать пребывание в ней по полной стоимости (деньги, присланные Шоде, ушли на покрытие девятисот франков долга), его после долгих препирательств согласились поместить, да и то все-таки за пять франков в день, только в одну из палат для туземцев. Задетый, Гоген отказался. Удивительный все-таки народ эти колониальные чиновники!
Отношения Гогена с обитателями Папеэте все больше обострялись. Когда Гоген являлся в город, многие белые смотрели на него с жалостью и презрением. Отощавший от голода, плохо одетый, этот несчастный мазила не принадлежал к их кругу. "В этой стране, дети мои, - заявил один из губернаторов Таити, - деньги валяются на земле, их надо только подбирать"[179]. А Гоген денег не подбирал. Он якшался с туземцами. Жалкая личность! Физические и моральные страдания последних месяцев отнюдь не смягчили характер Гогена, и он болезненно ощущал это презрение. Остро на него реагируя, он, не переставая, высмеивал необразованность и бездарность колониальной среды и разоблачал злоупотребления администрации. Губернатора он называл "чучелом", членов департаментского совета "мошенниками". Ах, с каким удовольствием он высказал бы в лицо этим ничтожествам всю правду о них! По соседству с Таити взбунтовались Подветренные острова. Французское правительство 1 января начало проводить там военные операции. Художник писал Морису:
"Ты мог бы написать недурную информационную статейку, которая содержала бы (эта мысль кажется мне оригинальной) интервью П. Гогена с туземцем перед боевыми действиями. Если тебе удастся поместить статью в какой-нибудь газете, пришли мне несколько экземпляров - я был бы рад показать кое-кому из здешних хамов, что я кусаюсь".
В связи с этой кампанией, окончившейся 17 февраля, в водах архипелага[180] появился крейсер "Дюге-Труэн". Гоген, как всегда друживший с морскими офицерами, продал за сто франков маленькую картину судовому врачу Гузе. "Дюге-Труэн" зашел в порт Папеэте в середине февраля и должен был через некоторое время снова вернуться сюда. Художник решил, что передаст Гузе, который собирался вскоре выйти в отставку и получить назначение в какой-нибудь военный госпиталь во Франции или в Алжире, несколько своих картин. Шоде прислал Гогену еще тысячу тридцать пять франков. "Я на пути к выздоровлению", - удовлетворенно писал Гоген. Он работал с увлечением, хотя и "рывками", и хотел во чтобы то ни стало добавить к картинам, которые посылал с Гузе, еще одну - изображение обнаженной женщины. В этой картине он хотел бы дать представление о "своеобразной варварской роскоши былых времен".
Эта обнаженная - еще одна маорийская Олимпия. На богатом ложе возлежит туземка, тело которой мощно моделировано и написано "умышленно темными и печальными", но роскошными красками. Женщина отдыхает, глаза ее открыты. Позади нее птица, которая наблюдает за ней. "Называется картина "Nevermore"[181]; это не ворон Эдгара По - это сатанинская птица, которая всегда настороже" - "глупая" птица судьбы, символ остающихся без ответа вопросов и непостижимости человеческой участи. Обнаженная на картине "Nevermore" и в самом деле вызывает ощущение не столько сладострастия, сколько тайны и тревоги. Искусство Гогена с каждым годом набирало силу. У художника уже не было нужды прибегать к полинезийскому пантеону, к каменным идолам, чтобы прикоснуться ко всеобщему. Ему достаточно изобразить женское тело в его плотском расцвете, распростертое среди варварского великолепия декора, над которым царит птица - "Никогда", чтобы выразить ту изначальную муку, то смятение, которое вызывает у человека загадка его существования. Выразить, а вернее, дать почувствовать, потому что, как говорил Гоген, "главное в произведении это именно то, что не высказано". Живопись - это музыка, часто твердил он. "Еще прежде, чем понять, что изображено на картине... вы захвачены магическим аккордом".
Оказалось, что крейсер "Дюге-Труэн" возвратится на Таити не раньше 25 февраля. Гоген воспользовался этим, чтобы написать еще одну картину - "Те рериоа" ("Грезы") и отдать ее доктору Гузе. В хижине, украшенной фризами и резными панно, маорийская женщина склонилась над колыбелью, в которой спит ребенок. Другая женщина, сидящая рядом с ней, заслонила часть двери, в которую видна таитянская деревня, деревья, горы, поросшая травой тропинка и всадник. Несомненно, здесь изображена хижина художника.
Как и "Наве наве махана", это полотно - образ счастья, которое, может быть, Гоген и вкушал теперь в своей новой семье: в конце года Пахура родила ему ребенка. Может быть... "В этой картине все греза, - писал Гоген о "Те рериоа". - Что это - ребенок, мать, всадник на тропинке или это тоже греза художника?..". С тех пор как Шоде прислал ему денег, дни его текли в покое. Здоровье его окрепло. Расплатившись с долгами, он чувствовал, что на несколько месяцев избавлен от материальных забот. Тем более что Шоде обещал вскоре прислать еще денег. Гоген пользовался этим обретенным покоем, он писал с радостным подъемом, писал образы счастья, которые, может быть, и не отвечали полностью действительности, но были как бы грезой, которая, накладываясь на действительность, преображала ее. Греза!.. Она стала теперь почти недостижимой, что бы ни говорил и ни делал Гоген. Разве болезнь и нищета, которые он пережил в последние месяцы, подействовали бы на него так, если бы вся его жизнь не оказалась крахом, если бы его отъезд на Таити не был бегством побежденного? Никогда! Прошлой весной он писал Шуффу о своих детях: "Я уже давно стал для них ничем, отныне они для меня ничто. Этим все сказано..." Да. этим все сказано. Но Гоген тщетно изображал равнодушие, безразличие, разыгрывал из себя циника, которого ничто не трогает, насмешничал и богохульствовал, он сам сознавал, что в душе у него рана куда более тяжкая, чем раны на ноге, и она неизлечима. Греза!.. Пять лет тому назад Гоген искал рай на Таити. Но по ту сторону великого таитянского сумрака, великого таитянского "по" он обнаружил не рай, а сумрак вопросов без ответа, бездонную пропасть, у края которой измученный, изумленный, он тщетно задавал себе вопросы о судьбе человека и о своей собственной судьбе, "вопрошал себя, что все это означает". Глупая птица "Nevermore".