– И самое удивительное: огромную и великую страну избивают «маленькие» японцы… А Федор что-то растолстел, слышу, что он очень много говорит о себе; признак дурной. Это нужно предоставить другим.
– Он же артист, пусть говорит, ведь вся его жизнь посвящена сцене. Он и здесь играет, будто в театре. Такова ж его натура, – возразил Стасов, который просто не выносил и малейшей критики по адресу своего любимца.
– Да нет, я его не ругаю. Славная он душа все же, хотя успехи его портят, Владимир Васильевич, тут вы со мной не спорьте. Я тоже спорщик неуступчивый, а тут я убежден: успехи портят человека.
Стасов не стал возражать, тем более что гости начали вставать из-за стола, а ему так хотелось перехватить Федора Великого, покалякать с ним.
Не сразу, но это многоопытному Стасову удалось, и он увел в сад Федора Ивановича, вскоре к ним присоединился и Горький, тоже давно не видавший друга. И началась упоительная для всех сторон беседа.
– Владимир Васильевич! Я заметил, что вы хромаете чуть-чуть. Что случилось? Я еще об этом хотел спросить позавчера, когда вы заходили ко мне в уборную, но не успел: вы так расхваливали меня, что я растерялся и начал поносить своих партнеров, которые мне так много портят.
– Да уж, Федор Иванович, я не мог вас остановить, так вы всех ругали, и оркестр, и капельмейстера, даже на другой день хотели уехать в Москву и бросить эту оперу на Бассейной.
– И бранил, и сердился, и ругал всех! Насилу уговорили меня остаться в Петербурге… Невозможно работать в такой сборной труппе. Но все-таки, Владимир Васильевич, что-то вы чуть подволакиваете ногу, что раньше я не замечал, вы всегда ходили таким гоголем…
– Ах, Федор Иванович, старость, как говорят, не радость. Все лето собирался я в Ясную Поляну, давнишний мой приятель Лев Толстой месяца полтора прислал мне великолепное послание, приглашая к себе, но так много было работы, что я все время откладывал. И заработался… Погода была плохая, ужасно холодная и дождливая, о купанье нечего было и думать, а значит, и о прогулках… И как-то, в начале июля, сходя здесь после обеда в сад, я споткнулся наверху широкой нашей террасы, полетел сверху вниз и жестоко расшиб голову, плечи и руки. И представляете, лежал на земле и думал: пришел мой конец! Голова у ступенек и в песке, ноги позади, вверху по ступенькам, а сам не могу двинуть ни рукой, ни головой, ни ногой. Пытаюсь крикнуть, не получается, шип какой-то. Уж собрался с силами, заорал, выбежали мои, подняли меня, отнесли в дом, уложили в постель. Счастье мое, ничего не сломал, а вот хромать – хромаю, что-то все-таки нарушил в своем организме. Лед спас меня от всяких бед, а потом массаж. Сейчас-то я уже не замечаю, так иногда забываюсь и ногу-то подволакиваю. Спасибо, заметил, Федор Иванович. Скорее всего, в начале сентября поеду в Ясную Поляну, пока с делами-то управлюсь, раньше не успею. А что у вас, Феденька, ведь вижу вас последнее время все как бы на бегу. А так хотелось бы с вами побеседовать не спеша, никуда не торопясь.
– Ловлю вас на слове, Владимир Васильевич! Если в Ясную Поляну поехать вы можете, то почему ко мне в мое имение, которое я недавно купил, вы приехать не можете? А?
– Ругал тебя, Федор, и ругать буду за эту твою покупку, – заговорил сердито Горький. – Дурачина ты, Федор, связал себя по рукам, как говорится, и ногам. Из вольного орла, ничем не связанного с собственностью, ты превращаешься в домашнюю курицу. Уже приглашаешь, а сам, скорее всего, и кола не вбил, чтобы благоустроить жилище. Вот и Владимир Васильевич давно мог бы имение купить, но лет тридцать снимает в своей Старожиловке.
– Нет, не могу согласиться с тобой, Алекса. Для нашего государства, особенно для чиновников, я – никто, так себе, актеришка, имеющий деньги и некоторый успех у праздной публики, не более того. А у меня дети, я хочу, чтоб у них была собственность, земля своя. Да и я не вечно же буду на подмостках, захочется мне отдохнуть от суеты, от чужих завистливых взглядов, липких и беззастенчивых, за свои деньги желающих не только слушать, но и в душу залезать к тому, кому они заплатили. Нет, Алекса, я купил землю, Костенька Коровин спроектировал мне большой дом, куда поместится все мое семейство.
– Ты ждешь прибавления-то когда? – вспомнил Горький.
– Да уж скоро, в сентябре, врачи говорят.
Весь этот разговор Стасов внимательно слушал, поглядывая то на одного, то на другого, терпеливо ожидая своей минуты, когда можно было неназойливо спросить то, что особенно волновало его. И кажется, такой момент наступил.
– Где-то мелькнуло, в газетах, не помню в какой, что вы оба были на похоронах Чехова. Чуть ли не скандал произошел то ли во время похорон, то ли после.
– Грустно становится, больно на душе, что в таком возрасте уходит от нас такой замечательный человек и писатель, – просто сказал Федор Иванович. – Самая тяжкая утрата за последнее время. Удивительные мы люди, русские. Умер талантливейший человек, идет со слезами на глазах Ольга Леонардовна, знаменитая актриса, конечно, но прежде всего перед нами вдова, потерявшая самого, может, близкого человека, а сзади нее идут и судачат о ней, плохо или хорошо она играет на сцене, плохо или нормально одета она для похорон. Кошмар какой-то… Как будто на прогулке… Сколько она получает за выступление в театре… Мы с Алексой рядом шли и не переставали удивляться, а потом и сами попали под наблюдение и пересуды собравшихся на похороны как на прогулку в выходной день. Так хотелось врезать кому-нибудь из этих… Но нельзя! Мораль не позволяет…
– Федор-то деликатничал, а я после того, как вышли с кладбища и сели на лошадь, увидел, что нас окружила толпа, улыбалась и, разинув рот, смотрела на нас. И никому не пришло в голову, что это просто бесстыдно, лишь один кто-то крикнул: «Господа! Уйдите же! Это неприлично!» Толпа, конечно, не ушла. Я уж хотел просто палкой кого-нибудь огреть, так было тяжко на душе. Понимаете, Владимир Васильевич, Федор просто заплакал и стал ругаться: «И для этой сволочи он жил, и для нее он работал, учил, упрекал».
– Терпение лопнуло… Хороним дорогого нам человека, а тут же, за твоей спиной, идут люди и обсуждают, похудел Горький и похож ли он на свои фотопортреты… А у Шаляпина смешное пальто и шляпа обрызгана грязью; говорили, что напрасно я, Федор Шаляпин, ношу сапоги, что я похож на пастора и зря подстриг волосы, говорили, в какой трактир лучше пойти после похорон, а может, не в трактир, а к знакомым, там можно вкуснее поесть и побольше выпить за чужие денежки… Какое-то подавляющее равнодушие, какая-то незыблемая, каменная пошлость, и – представляете – даже улыбались, как будто на каком-нибудь веселом празднике со скоморохами.