Дан познакомил нас, я сказала несколько слов и тотчас же ушла на кухню хлопотать об обеде — просто мне хотелось на секунду остаться одной, чтобы разобраться во впечатлении; сказать правду, я не помню, каким он мне показался в тот первый раз, и я сохранила в памяти образ Вальтера совсем иного, не того, что я увидела тогда в нашей полутемной передней.
Я совершенно не помню сейчас, как прошел этот первый обед, что он говорил, помню только, что мы даже и вопросов не задавали, а только слушали его сбивчивые, торопливые рассказы, в которых он сам себя перебивал; но зато я хорошо помню вечер, который затем последовал. Дану надо было куда-то уйти, чуть ли не по делам того же Кривицкого. Я осталась с ним одна в квартире. Он сказал мне, что ему трудно заняться чем-нибудь, и спросил, не могу ли я провести вечер с ним. Конечно, я согласилась, да иначе и не представляла себе, как можно провести первый вечер при подобных обстоятельствах. Разговор не сразу завязался и не сразу наладился. Он спросил меня, что я о нем знаю, я должна была признаться, что ничего, что Дан еще не успел ничего толком рассказать. Кривицкий второпях рассказал уже известную теперь историю своего «ухода» от большевиков. Я хорошо помню, что он ни словом не упомянул тогда, что от него будто бы требовали, между прочим, «ликвидацию» жены Райсса Эльзы и что именно это заставило его решиться порвать свою связь с Советами… Насколько Кривицкий был в тот момент искренен или даже правдив, сейчас судить не могу.
Об убийстве Райсса он упоминал, сказал, что это дело, о котором до его выполнения он не знал ничего, на многое открыло ему глаза, то есть показало, что процесс вырождения диктатуры зашел так далеко, что он, коммунист и революционер, не может больше служить этому режиму.
После разных, довольно безразличных рассказов — говорил все больше он — он вдруг спросил меня: а как же вы не побоялись взять к себе в дом человека «из того лагеря»? Я еще не успела ему ответить, как он стал удивляться (и, пожалуй, как-то возмущаться!) нашему легкомыслию — такому человеку, как Дан, взять в свою квартиру человека из контрразведки… А если все его рассказы просто трюк, чтобы убить Дана, похитить и т. д. Сконфуженно я должна была признать, что такая мысль мне и в голову не приходила, что если бы большевикам пришла идея «ликвидировать» Дана, то они нашли бы для этого иные способы, от которых все равно нам не уберечься… Я понимаю теперь, что это звучало неубедительно, но нам действительно такая идея была совершенно чужда, и к такого рода объяснению я была совершенно не подготовлена… Разговаривать систематически в тот вечер было совершенно невозможно, он сбивался, перескакивал с одного предмета на другой, говорил о своем беспокойстве за судьбу семьи. «Они знают, что это для меня самое важное» — не раз повторял он, явно нервничал, два раза попросил меня сойти вниз посмотреть, «нет ли чего подозрительного», беспрестанно курил, иногда смотрел из окна на улицу — мы жили на первом этаже, — как-то прячась за занавески, вообще проявлял столько военной «хитрости», что я только диву давалась — какой-то совсем другой мир, к которому, казалось мне, нам никогда не привыкнуть.
Всю эту эпопею Кривицкий сам рассказал в своей книге, и повторять все это мне не стоит. Не рассказал он там только об одном разговоре, который был у нас в один из следующих вечеров, когда мы снова остались одни — Дан ушел, кажется, на какое-то собрание. Помню, Кривицкий нам решительно заявил, что оба мы не можем уходить из дому, оставив его одного, и мы это приняли; поэтому весь день, пока я была на работе, Дан сидел дома. Само собой разумеется, что мы устроились так, что к нам никто из товарищей в эти дни не приходил… В один из вечеров, когда мы сидели вдвоем, он снова вернулся к теме о «доверии», резко осуждая его, утверждая, что оно обычно граничит с безответственностью. Подчиняясь какой-то внутренней логике или, по крайней мере, ассоциации, он вдруг мне сказал: «Да, вот, например, мне раз случилось… Я усомнился в верности одного человека, моего агента, человека, который многое знал, многое держал в руках. Если мои сомнения были правильны, он из нужного человека превращался в опаснейшего, именно в силу своей значительности. Надо было выяснить, объясниться. Я жил тогда в Голландии, он — в Вене; я вызвал его на свидание, просил приехать в Зальцбург, думал в процессе свидания проверить свои подозрения, еще раз проконтролировать свои впечатления, его ответы… Он приехал, мы три раза уходили с ним в горы, в далекие прогулки, говорили. Из последней прогулки он не вернулся; я уехал из Зальцбурга один… Он слишком много знал…» Я обмерла. «Как же вы все-таки проверили его? Как убедились?» Оказывается, ничего не проверил, да как такие вещи и можно проверить? Ни в чем не убедился. Но раз сомнение зародилось, дело надо ликвидировать, он не за себя боялся, а за других, за «дело». Тот слишком много и многих знал, риск был слишком велик…
Я остолбенела. Он заметил это и, криво усмехнувшись, сказал: «Вот поэтому-то и у меня иное отношение, чем у вас, к тому, что и меня могут ликвидировать… Тут нет места морали. Безопасность и безопасность многих; тем хуже для того, кто ей угрожает!» Много позже я вспомнила об этом разговоре… Я не верю в то, что его убили чекисты, агенты Сталина, я думаю, что его заставили покончить с собой. Он подчинился силе угроз, которые ему могли быть представлены; возможно, подчинился, даже не протестуя, а просто подчиняясь закону, которому все подчинены в «их» ремесле — кто угрожает безопасности многих, должен быть устранен.
Многим казалось странным, что большевики, столько лет оставлявшие его в покое, вдруг почему-то снова взялись за него. Случайно мне стало известно, что так просто «в покое» его все же не оставляли; к тому же за годы войны, после некоторого периода спокойной жизни, после опубликования своей книги, он как будто сошел со сцены. Но именно только «как будто»: лишь только началась война — он два раза ездил по приглашению Черчилля, раз в Англию, раз в Канаду, и давал английской контрразведке разные сведения о немецких агентах, проживающих в Англии. Он сам рассказал нам об этом, когда посетил нас в Нью-Йорке в декабре 1940 года, мне кажется, в первые рождественские дни. После этого не прошло и трех недель, как он был найден мертвым в отеле в Вашингтоне.
Во время этого свидания, которое было мучительно, Кривицкий сказал нам, что он давал сведения только об агентах, работавших на Германию. Было ли это так, сказать трудно. Во всяком случае, большевики имели все основания беспокоиться и по своим законам (по законам «их ремесла») могли счесть необходимым без особой проверки, во имя безопасности многих — устранить одного…