Так, например, нам приснилось, что мы – Найман, и мы говорим Ахматовой, которая тоже нам снится, что Пушкин в сущности победил Дантеса, потому что даже раненый попал в него, но у того была под мундир поддета кольчужка, и он отделался легким испугом. А Ахматова смеется над нами, то есть над Найманом, и, покручивая усы, но не сталинские или лотмановские, а как у Моны Лизы, говорит, что это он, Найман, то есть мы с Приговым теперь выходит что, поддели бы на дуэль кольчужку, а Пушкин с Дантесом и Гумилевым были настоящие аристократы, богатыри, не вы.
От обиды мы просыпаемся, но тут же опять засыпаем, однако инсинуации насчет кольчужки не дают нам покоя, и нам снится, что мы – Лермонтов и в то же время Казбич, на его свадьбе с Бэлой, и у нас под бешметом кольчужка. Тут входят Максим Максимыч с Печориным, который одновременно Дантес, это видно по эполетам, и, напевая «Дай мне руку, красотка», он уводит Бэлу, которую называет Натальей Ахатовной, на антресоли. Она охотно идет, и томимые то робостью, то ревностью, мы опять просыпаемся.
Но мы снова засыпаем, и нам снится, что мы – то есть Пригов, Найман, Лермонотов, Казбич и Пушкин, – мы еще и Печорин и, значит, Дантес, но уже в старости, причем мы одновременно французский сенатор и немного Леви-Стросс и Миклухо-Маклай, и мы вспоминаем о своих экспедициях к русским, черкесам, папуасам и бора-бора, и радуемся, что никогда не снимали кольчужек, даже в самые интимные моменты с прекрасными туземками, на которых поднимали руку. Как говорится, safe sex in corpore sano iiber alles.
Но вот наступает утро, в окно заглядывает солнце, и я просыпаюсь окончательно, уже безо всякой обиды, потому что понимаю, что в действительности я Зощенко, причем молодой, 29-летний, только что написавший «Аристократку».
Это было написано для «Стенгазеты», где печатались нумерованные «Сны Дмитрия Александровича», в безмятежном духе заигрывания-пародирования. Продолжать приходится уже совершенно всерьез…
В ночь с 15 на 16 июля умер Дмитрий Александрович Пригов. Но всем ясно, что не весь. В силу как общего горациевско-пушкинского принципа, так и специфически астральной, проектной природы занесенных им в нашу земную жизнь песен райских.
Согласно Бродскому, поэт takes himself posthumously, воспринимает себя посмертно, – и так же воспринимается. У него в запасе вечность, тем более у такого, как Пригов, погруженность которого в заботы суетного света всегда отдавала призрачностью, внеположностью. Даже внешне чувствовалось его инопланетянство – он был похож на какое-то мудрое насекомое, гигантского кузнечика-зензивера.
Я узнал его стихи поздно – приехав в Россию впервые после перестройки, в 1988-м, и тогда же познакомился с самим Дмитрием Александровичем, который оказался принадлежащим сразу к нескольким кругам моих московских знакомых. С тех пор я был на многих его выступлениях и выставках в Москве, Лос-Анджелесе, Лас-Вегасе и снова в Москве, а однажды он погостил у нас с Ольгой в Санта-Монике [36] . Мы всегда разговаривали – главным образом, о его Проекте, и обменивались книгами с дарственными надписями, но знакомство не было близким, а взаимопонимание полным. Во всяком случае – мое понимание, хотя как профессионал это я должен был понимать его, а не он меня. Но уже не раз отмечалось, что Д. А. аккумулировал в себе все возможные роли, в том числе ипостась литературоведа.
Проект состоял в частности, как бы это выразиться попроще, в создании мультимедийного и панидентичного образа метатворца, автора не отдельных удачных произведений, а универсальной порождающей художественной гипер-инстанции. Это было вызывающе, но и знакомо. Так, Пастернак писал, что «плохих и хороших строчек не существует, а есть целые системы мышления, производительные или крутящиеся вхолостую». Пригов как бы доводил эту идею до концептуального предела.
Но вопрос оставался, и его ему задавали. Я задавал, задавал и Андрей Зорин, сказавший мне об этом на вечере памяти Пригова. Он спросил: «Как же так, Дмитрий Александрович: вы гордитесь, что написали 35 000 стихотворений, а на своих выступлениях всегда читаете одни и те же?» – «Ну, – отговорился Пригов, – просто эти уже обкатаны, обчитаны…» Ответ не без лукавства.
Вопрос это, в сущности, философский, напоминающий соотношение номинализма и реализма. Почему мы любим стихи Пушкина? Потому ли, что почитали и, почитав, полюбили именно их из массы других? Или потому, что мы уже знали, что это Пушкин, что мы читаем Пушкина, а Пушкин это наше всё, и т. д., и мы должны любить его. То ли «Пушкин» – просто условное название общего свойства его стихов, данных нам в эстетическом ощущении (номинализм), то ли – абсолютная платоновская сущность, несовершенной и необязательной тенью которой являются его тексты (реализм) [37] : А вот бы стихи я его уничтожил – Ведь облик они принижают его.
Мои сочинения, в том числе виньетки, я думаю, его не интересовали, хотя он в них иногда и фигурировал. Но относился он к ним и ко мне дружественно-сниходительно, как вообще ко всем читателям и изучателям – адресатам его Проекта. Виньетки он наверно относил к тому, что называл «народными промыслами». Все стихи, вся литература, все мыслимые произведения вообще-то «уже написаны», считал он, и усилий заслуживает только метарефлексия по их поводу, но в качестве деятельности по готовым правилам эти народные промыслы – типа палехских шкатулок, а также добротных повестей, романов и воспоминаний – допустимы, при условии, что они исполнены на должном профессиональном уровне. Если же действовать всерьез, то писать надо что-то вроде «Только моя Япония» и «Живите в Москве».
Расскажу о двух поучительных встречах с Дмитрием Александровичем.
Как-то я писал статью об аграмматических стихах Шершеневича в сопоставлении с занимавшим его китайским синтаксисом и эпиграфом хотел взять незабываемо проинтонированные Приговым на одном из его перформансов слова «Э-то ки-тай-ско-е!», но нигде не мог найти текста, на который сослаться. Тем временем, оказавшись в Москве, я решил сделать доклад об этой работе в Институте русского языка. Первым, кого я увидел, приехав на доклад, оказался Дмитрий Александрович (у которого были дела с М. И. Шапиром, увы, тоже уже покойным). Я немедленно спросил его, где опубликовано «Китайское», и в ответ получил законное разъяснение, что оно не опубликовано и не может быть опубликовано в виде текста, ибо представляет собой оральный акт. Тогда я попросил Д. А. задержаться до начала доклада и, когда я объявлю эпиграф, встать и исполнить его, что он и проделал ко всеобщему и собственному удовольствию.
Другая история тоже имеет отношение к его мультимедийности, но несколько по-иному. Готовя к печати книжку виньеток «Эросипед», я задумал поместить на обложку когда-то виденную картинку: человек держит перед лицом маску, в точности воспроизводящую это лицо. Но я не помнил, где я это видел и кто автор. Я стал расспрашивать знакомых художников и искусствоведов, и все в голос слали меня к Магритту, которого я пересмотрел всего, но того, что искал, не нашел. Обратился я и к Д. А. – с тем же результатом. Тогда полу в шутку я наложил на него штраф – сочинить для книжки blurb – рекламную похвалу на заднюю сторону обложки.