Карл Павлович все утро провел в Эрмитаже, заново смотрел Пуссена, думал, что наизусть его знает, и вдруг открыл для себя многое, чего не замечал прежде. Он берет пальцами из тарелки крупную серую соль, втирает ее в кусочки ржаного хлеба, отправляет их в рот один за другим и говорит о Пуссене. Из трактира приносят кислые щи с бараниной. Он уписывает их за обе щеки и приходит в великолепное настроение. Отодвинув пустую тарелку, устраивает целое представление, изображая присутствующих (смешнее всех Аполлона Мокрицкого, тягающегося с Бельведерским Аполлоном, и себя самого директором труппы вольтижеров, напомаженным франтом в запачканных перчатках и с хлыстиком); потом валится на чью-то кровать — соснуть. Его покрывают шинелью. Через час он пробуждается и зовет всех в университет на вечерние лекции по астрономии — ему нужно видеть карту с контурами созвездий и колонки цифр мелом на аспидной доске, чтобы лучше понять свой замысел росписи Пулковских куполов.
…Он раздобыл электрическую машину, крутит ручку, извлекая маленькие молнии, и радуется как ребенок.
— Это блики на предметах, — говорит он, — когда я наношу их светлой краской, мне кажется — они трещат и сверкают: иначе под кистью остается безжизненное место.
…Он долго смотрит на портрет Салтыковой: красавица княгиня, печальная и задумчивая, опустилась в кресло, вокруг роскошные тропические растения, под ногами леопардовая шкура, в руке княгини опахало из павлиньих перьев, но волшебный мир, сказка не развеют грустной думы на прекрасном лице; вдруг он посылает Мокрицкого в Гостиный двор за сусальным серебром. Тот принес две книжечки и увидел, пораженный, как Брюллов стал аккуратно укладывать листочки серебра в зеленые глазки павлиньих перьев, тут же покрывая серебро тонким слоем краски, отчего перья засветились и засверкали, переливаясь, точно живые.
Он ложится поздно, перед сном требует к себе кого-нибудь — читать вслух. Час и два за полночь, ученик зевает, спотыкается на каждом слове, Карл Павлович неумолим — слушает внимательно и при этом беспрестанно чертит в альбоме; когда же чтец, запутавшись в громоздкой фразе, просит пощады, сердится: «Еще рано, что за сон! Вздор, не спать идете, а на свидание!» Бедный ученик, несколько развеявшись от гнева Великого, покорно принимается снова слагать слова, Брюллов вдруг резко перегибается через стол и пальцем поднимает ему веки: «Простите, хочу заметить движение зрачка во время чтения»… Наконец он укладывается в постель, ученик подносит ему свечу — прикурить последнюю сигару, взгляд Карла Павловича проникается нежностью, он хвалит последние рисунки воспитанника, ибо тот начинает чувствовать красоту, он хочет коснуться рукой его главы — рукоположить его, — прежде чем отпустить от себя. А утром в красном халате проворно сбегает по лестнице в мастерскую, видит невыспавшегося ученика, стоящего перед «Распятием», которое велено скопировать:
— Вы все шатаетесь без дела? Пишите крест. Не так, возьмите вохры побольше. Думайте о грунте. Прибавьте креста направо! Довольно, поехал! Ну, слава богу. Видите разницу? Понимаете? Пишите драпировку.
Ученик намочил простыню и раскладывает ее на полу, стараясь, чтоб складки ложились живописно.
— Довольно. Промарайте все зеленоватым тоном с лазурью. Вот так! Кладите тени, да рисуйте же вернее. Дайте кисть! Нет, я не способен быть учителем!
Вырывает из рук ученика кисть, несколькими касаниями поправляет тень и сердито сует кисть обратно:
— Что задумался? Кладите светы! Теплее! Чтобы не сливалось с небом! Догадался! Голову осторожней. Поправьте волосы — жестки. Волосы кистью не выписывают, а расчесывают. Молодец! Хорошо! Вот оно и заговорило…
Мокрицкий итожит в дневнике: «Вот так идет наша работа, трудно, да зато хорошо. Хоть он и мучит, да добру учит…»
(И сам, хотя свыше рукоположен, хотя наречен Великим, все учится, мучится. Григорий Михайлов увидел в частной галерее голову, исполненную Веласкесом, восхищенный прибежал к Брюллову. Карл Павлович молча показал ему на стоящий в мастерской портрет Кукольника. «Хорош, хорош портрет, — без церемоний сказал Михайлов, — да только где ему против того!» Брюллов мгновенно оделся и поехал в галерею смотреть Веласкеса. Возвратившись, без единого слова поднялся в спальню, никого к себе не позвал, лег в постель и накрылся с головой одеялом.)
Гвардии полковник в отставке Павел Васильевич Энгельгардт был с великим Брюлловым дерзок. Слушая его горячую речь, несколько раз нарочито зевнул, прикрывая рот ладонью, когда же Брюллов сказал о гуманности и филантропии, к которым призывает мыслящего человека современное состояние общества, громко рассмеялся. Отставной полковник в стеганом архалуке, коричневом с синим бархатным воротником, развалился в кресле, небрежно качал ногой, сафьяновый, расшитый золотом и шелком шлепанец без пятки (изготовляют такие в Торжке) при этом противно похлопывал и мешал Карлу находить нужные слова. Румяные щеки Энгельгардта, поросшие ярко-рыжими бачками, светились торжествующей уверенностью. На его, гвардии полковника и русского помещика, стороне — и право и закон, а на стороне этого Великого — мода и расточаемые сверх меры похвалы, которым цена невелика. Светлые глаза Энгельгардта сияли победительно, рот был маленький, круглый, над верхней губой топорщились острые усики.
Некоторое время назад показали Брюллову рисунки и стихи крепостного человека Тараса Шевченко, талант был налицо, хотя школы, конечно, недоставало, да и какая школа — свободы человеку недоставало: за некую сумму барин передал его на четыре года разных живописных дел цеховому мастеру Ширяеву — вот и вся наука, и вся свобода. Брюллова просили за Тараса земляки его — Сошенко, портретист (он первый и заметил парня, когда тот белой ночью рисовал статуи в Летнем саду), и верный ученик Аполлон Мокрицкий; о судьбе Шевченко велись беседы с Василием Андреевичем Жуковским и графом Виельгорским Михаилом Юрьевичем, братом Матвея, сановником, близким ко двору, и музыкантом; Карл Павлович за дело взялся охотно, все неприятные хлопоты принял на себя — кому-кому, думал, а ему не откажут (Брюллов!), он какого-то барина в два счета уломает, тот еще и рад будет удружить. И вот он сидит неудачливым просителем перед отставным полковником и русским помещиком, плетет про гуманность и образованность. Энгельгардт развалился перед ним в кресле, качает ногой, глядит на него скучными светлыми глазами, зевает и делает вид, будто не ведает, куда гнет собеседник. И даже голоса на него не возвысишь, потому что на стороне господина Энгельгардта право и закон, отчего он очень свободно может выставить Карла Великого за дверь, Тараса же отправить крыши крыть или чинить сараи. Великий Карл аккуратно поднимается со стула, тянется за шляпой и говорит, что надеется еще вернуться к интересующей его беседе.