Молчаливые, гнетущие образы постепенно облекаются в слова. Прошлое обретает смысл и форму, оно уже не властно надо мной, не леденит, не может заставить молчать, устыдить. Меня поражает сходство моей и маминой жизни, мне хочется уберечь ту девочку, какой она была когда-то, я понимаю, почему она не могла дать мне больше, чем дала. Наши отцы не сумели уберечь нас, мы пережили изгнание и войну. Я представила ее двенадцатилетней девочкой, когда она потеряла любимую Россию, ибо и мне было двенадцать, когда я втайне оплакивала свой отъезд из Германии и хрупкую, кажущуюся надежность лагерей. Мы обе были отверженные, обе были изранены. Мы обе свою печаль передали своим детям.
Моя любовь к матери становится спокойнее, потому что я могу рассказать о ней Ингеборг и Джону, медленно растет понимание и прощение. Джон понимает самое главное во мне. Он рассказывает мне разные истории, прежде чем я засну. Он действительно видит меня, когда на меня смотрит. Он улыбается искренне. Он замкнут, самодостаточен, но ради меня может сделать то, чего я так ждала от матери.
И как-то ночью я рассказываю ему о том, как боролась с матерью на песчаной тропинке, о том, как Хайди и ее мать остались чужими даже в смерти. Вот теперь он знает обо мне все. Он знает, что мама хотела, чтобы я умерла, знает, что я всю жизнь прожила в страхе и чувствовала себя никчемной. Он знает позор моего прошлого.
Я жду, что Джон уйдет, но он не уходит. Вместо этого он нежно укрывает нас обоих голубым пуховым одеялом. Засыпая, я ощущаю его тепло, он здесь, пока я сплю, он будет рядом, когда я проснусь. Его присутствие рядом со мной, в постели, наполняет меня безмятежностью.
В ту ночь я вижу еще один сон о поездах.
Я бегу через открытое поле к поезду, который уже начал двигаться. Я вижу дом, двери которого сорваны с петель, я слышу стук черных солдатских сапог по мостовой, но я спасена. Я мчусь во весь опор, хватаюсь за поручни, подтягиваюсь. Я рада, что наконец в поезде, который увезет меня в безопасное место. Я выжила. Я сажусь на блестящее деревянное сиденье и осматриваюсь.
Я еду в красивом старинном вагоне, блестят латунные медные ручки, сверкают оконные стекла, зеркала в роскошных резных рамах, я еду в безопасное место. Я сижу, радуюсь своему спасению. Но что-то меня тревожит, я забыла что-то сделать. Напротив сидит одетая в черное двенадцатилетняя девочка, тоненькая, на вид иностранка, девочка из прошлой жизни. Я смотрю на нее, и во мне что-то резко звенит, я знаю, что надо делать. Я успела на этот поезд, так как мне надо найти мамин труп.
Я перехожу из купе в купе в поисках мамы. Я обязательно должна ее найти, для меня это важно, но я вижу, что все купе настолько малы, что гроб в них не поместится, а багажный вагон далеко. Я иду по вагонам вперед, возвращаюсь обратно. Вхожу в переполненное купе, одно место свободно. Мама не может быть здесь, для гроба все равно мало места.
У окна сидит слепая монашка, лицом к заходящему солнцу. Она в черном, глаза прячутся за черными очками. Лицо спокойно. Потрясенная, я понимаю, что это моя мать. Руки, кожа, волосы, линия шеи — именно такими сохранила их моя память. Только монашеское одеяние и черные очки смутили меня.
Я сажусь с ней рядом и шепчу:
— Это ты?
— Да, — мама обрадовалась мне.
— Но, мамочка, — говорю я, называя ее так, как обращалась к ней только в Латвии, — но, мамочка, я думала, ты умерла.
— Нет, дорогая моя, — отвечает она. — Я не умерла, я только ослепла. Поэтому я всегда смотрела на других, мимо тебя, когда ты так старалась найти другую мать — мадам Саулите, миссис Чигане, других, но все они тебя бросили. И теперь ты это поняла.
Она снимает очки и протягивает их мне.
— Я так долго была слепой. На войне такое случается.
Мама гладит меня по щеке.
— Прости меня, дорогая моя, — говорит она.
— Ты меня прости, мамочка, — говорю я. — Прости, что я помнила только одно — как ты тащила меня на расстрел. Но сколько раз ты меня спасала! Если бы не твое мужество, я бы умерла. Мы бы умерли все.
Слезы катятся из ее темных глаз, которые совсем не похожи на глаза слепой женщины, они темные и блестящие, точно такие, какими смотрела она на меня в детстве. Мы наконец по-настоящему видим друг друга.
Внезапно я ощущаю прилив удивительной любви и нежности, подобным чувствам по отношению к матери я не давала волю годами. Я глажу мамино лицо, волосы, лоб, руки. Наши слезы смешались. Наши взгляды встретились.
— Все хорошо, дорогая моя, — говорю я. — Дорогая моя, все хорошо.
Прилив любви так силен, что я просыпаюсь. Джон уже встал; рядом с кроватью на подносе две чашки ароматного кофе и два апельсина. И письмо от сына, который успешно справляется с жизненными неурядицами. Я чувствую себя великолепно отдохнувшей, гибкой и сильной. Я раздвигаю шторы над полками, где стоят мои любимые книги, комнату заливает свет.
Еще рано, но я вижу, что день будет ясным и солнечным. Под моим окном на фоне белого забора острые коготки небесно-голубого дельфиниума, белые маргаритки и темно-красные сибирские ирисы. В другом конце сада растет одинокая береза. Под нею весной расцветают нарциссы; потом их место займут пунцовые астры и желтые хризантемы, которые так любила моя мама. Ночью расцвел один цветок белой лилии. За ним вот-вот распустятся и другие.
По саду пробегает тень, я пугаюсь, как бы небо не затянуло тучами. Мелькает мысль, что у Бориса была несчастливая мать. И опять думаю о том, как бы моя боль не омрачила жизнь сына. Латвия далеко, ее прозрачные реки загрязнены, березы вырублены. Там я уже никогда жить не буду, да и не впишусь по-настоящему, даже если вернусь. Я буду рассказывать свои истории по-английски, а не по-латышски, на языке своей матери. Мне даровано счастье — в себе и вместе с Джоном, но другие все так же страдают. Столько латышей, и в своей стране, и в изгнании, и среди них моя сестра и мой отец, героически влачат свое существование. И я в шрамах, всю оставшуюся жизнь мне придется бороться с депрессией. Я понимаю мать, люблю ее, прощаю ее, но и боль настоящая. Как и у многих, личные отношения в нашей семье переплелись с историческими событиями, полученные травмы слишком глубоки. Никогда не затянутся раны, нанесенные войной, когда я не жила, а ждала в этом мире, лишенном матери.
Даже больше, я никогда не сумею забыть страдания, которые выпали на долю матери. Ее двойное изгнание, ее муки, ее унижения. Она потеряла чересчур много. Но весь мир потонул в боли. Анна Франк, Хайди и Хильда мертвы, а изгнанные в горы курды все так же мерзнут, изнасилованные женщины Боснии должны жить дальше, дети Руанды стоят и ждут, они настолько прозрачны от голода, что даже не в силах просить подаяние. История моя и моей матери всего лишь крохотная жалящая льдинка, она меньше снежинки в этой губительной, бушующей снежной круговерти.