— Ну, кого ты видел за это время? — спросил Бакунин Огарева.
Мэри принесла чай и сразу вышла. С Бакуниным, которого она не любила и боялась, она вела себя отчужденно и церемонно. Он даже не взглянул на нее, а Нечаев смотрел на нее пристально все время, пока была она в комнате, и даже вслед посмотрел.
— Видел я кого?.. — медленно заговорил Огарев, но тут Нечаев коротко и отрывисто перебил:
— Давайте, господа, работать, лето уже на дворе, пора.
Огарев покорно замолчал.
— Вот так, брат, он меня и держит, как наемника, — захохотал с удовольствием Бакунин. — Давай, давай, тигренок, читай. Мы тут набросали с ним общие правила для революционера. Катехизис. Пока, собственно, тезисы и идеи. После он разовьет, а я пройдусь набело, и хотим обкатать это на тебе, Платоныч. Не возражаешь? И держись, брат, ты еще такого не слыхивал.
Нечаев это время стоял к ним спиной, у окна и вдруг звонко по-мальчишески чихнул. Снова захохотал Бакунин.
— Хилый вы народ, сегодняшние, — сказал он самодовольно. — Я вот, когда на офицера обучался, так здоров был, что проклинал свое здоровье. Дай, думаю однажды, простужусь: воспаление, к примеру, легких схвачу, что ли. Выпил, натурально, чаю с полведра, с малиной, весь вспотел, запарился, сразу разделся до пояса, вышел и улегся на снег спиной. Полчаса полежал — невмоготу больше, прохватило насквозь. Оделся, вернулся в комнаты, лег спать. Ну, думаю, наутро температура, жар, озноб, спишусь по болезни. Черта с два! Даже насморка не получил. Ладно, ладно, тигренок, — заторопился он, — давай, я отвлекся.
— Здоровье у таких, как вы, — оно за счет народа, который от голода и лишений рос хилым и не мог развиваться физически, — сказал Нечаев враждебно, но не обиженно.
— Врешь, брат, — опять засмеялся Бакунин, закуривая первую папиросу. — А бурлаки откуда брались, а разбойники и силачи сельские? Ты, брат, собственную комплекцию не обобщай, я ведь не хотел тебя обидеть. А обидел — прости, пожалуйста, это ненароком вышло.
— А меня нельзя обидеть. Невозможно, — холодно сказал Нечаев. — Будем читать?
— Ну конечно, — виновато и заискивающе сказал Бакунин. На памяти Огарева он ни с кем никогда так не разговаривал.
«Что ж, — подумал Огарев, — воплощение всех надежд, последнее, может быть, воплощение!»
Вот ведь чем был для них этот собранный в кулак мальчишка.
— Катехизис революционера, — начал Нечаев, присев к столу и раскрыв папку, но глядя куда-то в сторону, тускло и монотонно. — Делится на четыре части. Часть первая — отношение революционера к самому себе.
— Ну, это выработано классически, — самодовольно вставил Бакунин, окутываясь клубом дыма.
— Я читаю, — сказал Нечаев и уткнулся в папку. Голос его стал выше и резче: — Революционер — человек обреченный. У него нет ни своих интересов, ни дел, ни чувств, ни привязанностей, ни собственности, ни даже имени. Все в нем поглощено единым исключительным интересом, единой мыслью, единой страстью — революцией.
Второе. Он в глубине своего существа, не на словах только, а на деле, разорвал всякую связь с гражданским порядком и со всем образованным миром, со всеми законами, приличиями, общепринятыми условиями и нравственностью этого мира. Он для него враг беспощадный.
— Для этого мира, то есть, — сказал Бакунин, — тут бы точнее надо.
Нечаев не поднял головы, продолжая:
— …и если бы он продолжал жить в нем, то для того только, чтобы его вернее разрушить.
Третье. Революционер презирает всякое доктринерство и отказывается от мировой науки, предоставляя ее будущим поколениям. Он знает только одну науку — науку разрушения. Он изучает денно и нощно живую науку — людей, характер, положения и все условия настоящего — общественного строя во всех возможных слоях. Цель же одна — наискорейшее и наивернейшее разрушение этого поганого строя.
— Сделай-ка отметку, тигренок, — благодушно пыхнул дымом Бакунин. — Надо вставить, что физику, химию и медицину изучать можно, чтобы все уметь делать самому.
— Что? — спросил Огарев, но, сообразив, кивнул головой несколько раз.
Нечаев быстро взглянул на него, делая на листе пометку, и Огарев вдруг подумал, что мальчишка этот, взявшийся за практику революции, должен наверняка презирать их обоих — теоретиков, словесников, ничего руками. не умеющих делать. Вспомнил свои давние эксперименты по химии — господи, как был молод тогда! Что-то прослушал, кажется.
— Шестое. — Голос Нечаева налит был необычайной силой. Явственно было видно, слышно и ощущалось переживаемое им наслаждение. Ярость и восторг заражающе витали в воздухе и уже отражались на лице Бакунина, бросившего папиросу. Голос наполнял комнату: — Суровый для себя, он должен быть суровым и для других. Все нежные, изнеживающие чувства родства, дружбы, любви, благодарности должны быть задавлены в нем единою холодной страстью революционного дела. Для него существует только одна нега, одно утешение, вознаграждение и удовлетворение — успех революции. Денно и нощно должна быть у него одна мысль, одна цель — беспощадное разрушение. Стремясь хладнокровно и неутомимо к этой цели, он должен быть готов и сам погибнуть и погубить своими руками все, что мешает ее достижению. Нечаев замолчал и судорожно вдохнул воздух. Тощий кадык его дернулся вверх к горлу и опять осел на неловко повязанном галстуке.
— И здесь будет правка, — озабоченно сказал Бакунин. — Сделай метку, тигренок.
— Дальше идет отношение революционера к товарищам по революции, — остывшим голосом сказал Нечаев. — Это еще вовсе не разработано пока. Основная мысль состоит в том, что мера дружбы с человеком и мера преданности ему зависит от степени его полезности для революционного дела.
— Ну, однако же, — возразил Огарев, но замолчал, ибо Нечаев продолжал, глядя мимо него куда-то в стену.
— Разделение долито быть по категориям. Посвящать во все дела и планы следует совсем не всех. Под рукой у каждого борца высшей категории должно быть некоторое количество категории низшей. Он рассматривает их как революционный капитал, отданный в его распоряжение, и тратит, как находит нужным. Но и на себя он смотрит как на капитал революции, поэтому, если попал в переделку, то выручать его будут или не будут, взвесив предварительно пользу его и расход необходимых сил.
— С этим я никогда не соглашусь и даже спорить полагаю излишним, — сказал Огарев, мягко улыбаясь. Эту его застенчивую улыбку превосходно знал Герцен и никогда уже не настаивал на своем, если она появлялась.
Бакунин изучением собеседников никогда в жизни не занимался, почему и вмешался суетливо и настойчиво: