«Я спросил его, когда ему уже было за сорок, — вспоминает Немирович-Данченко и приводит ответ Чехова:
— Да, прочел, но большого впечатления не получил».
В рассказе же «Загадочная натура» отразилось то жуткое впечатление, которое на него произвели художественный стиль Достоевского и искусственность речи действующих лиц этого знаменитого романа, ставшие объектом чеховской пародии с указанием ее адресата: хорошенькая дамочка с бархатным веером, полулежащая на малиновом диване в купе первого класса, поправляя пенсне, спадающее с ее хорошенького носика, говорит своему молодому спутнику-чиновнику и начинающему писателю:
«— Я страдалица во вкусе Достоевского… Покажите миру мою душу Вольдемар, покажите эту бедную душу!»
В ответ Вольдемар лепечет, целуя руку «страдалице»:
«— Не вас целую, дивная, а страдание человеческое! Помните Раскольникова? Он так целовал».
Отметим, что «писатель» Вольдемар по воле Чехова приспосабливает к создавшейся комической ситуации слова Раскольникова из трагической сцены его сближения с Соней Мармеладовой, сцены их взаимных признаний, предшествовавшей известному эпизоду «чтения Лазаря»:
«— Я не тебе поклонился, я всему страданию человеческому поклонился, — как-то дико произнес он и отошел к окну».
Но Чехов не воспринимал не только литературный опыт Достоевского. Ему были чужды и убогие монархическо-православные идеи, горячо обсуждавшиеся в консервативной периодике того времени. В основном тексте этой книги уже говорилось об отношении Чехова к одному из источников газетной «мудрости» Достоевского и колыбели незабвенного «Дневника писателя» — грязному журнальчику «Гражданин» и к не менее грязному его «засаленному патриоту»-издателю — бездарному писаке князю В. Мещерскому.
И в том же 1883 г. — в году, когда появился в печати рассказ «Загадочная натура» и когда К. Леонтьев в своей брошюре «Наши новые христиане Ф.М. Достоевский и гр. Лев Толстой» сумел доказать, что «недужный бред» «Дневника писателя» далеко не предел в такого рода упражнениях, Чехов по молодости лет не сдержался и единственный раз в жизни высказался в печати по философским проблемам:
"Знающих людей в Москве очень мало; их можно по пальцам перечесть, но зато философов, мыслителей и новаторов не оберешься — чертова пропасть… Их так много, и так быстро они плодятся, что не сочтешь их никакими логарифмами, никакими статистиками. Бросишь камень — в философа попадешь; срывается на Кузнецком вывеска — мыслителя убивает. Философия их чисто московская, топорна, мутна, как Москва-река, белокаменного пошиба и в общем яйца выеденного не стоит. Их не слушают, не читают и знать не хотят. Надоели, претензиозны и до безобразия скучны. Печать игнорирует их, но… увы! печать не всегда тактична. Один из наших доморощенных мыслителей, некий г. Леонтьев, сочинил сочинение «Новые христиане». В этом глубокомысленном трактате он силится задать Л. Толстому и Достоевскому и, отвергая любовь, взывает к страху и палке как к истинно русским и христианским идеалам. Вы читаете и чувствуете, что эта топорная, нескладная галиматья написана человеком вдохновенным (москвичи вообще все вдохновенны), но жутким, необразованным, грубым, глубоко прочувствовавшим палку… Что-то животное сквозит между строк в этой несчастной брошюрке. Редко кто читал, да и читать незачем этот продукт недомыслия. Напечатал г. Леонтьев, послал узаконенное число экземпляров и застыл. Он продает, и никто у него не покупает. Так бы и заглохла в достойном бесславии эта галиматья, засохла бы и исчезла, утопая в Лете, если бы не усердие… печати. Первый заговорил о ней В. Соловьев в «Руси». Эта популяризация тем более удивительна, что г. Леонтьев сильно нелюбим «Русью». На философию г. В. Соловьева двумя большими фельетонами откликнулся в «Новостях» г. Лесков… Нетактично, господа! Зачем давать жить тому, что по вашему же мнению мертворожденно? Теперь г. Леонтьев ломается: бурю поднял! Ах, господа, господа!".
Столь же претенциозными (судя по высказыванию в письме Суворину), скучными и потому — мертворожденными казались Чехову и сочинения Достоевского. Он и Достоевский существовали и продолжают существовать в разных мирах, и в мире Чехова нет места Достоевскому. В многотомном чеховском наследии отдельные персонажи его рассказов и пьес, лишь следуя приметам времени, не больше десяти раз поминают Достоевского и притом всуе, не вдаваясь в суть «особо ценных идей», некогда волновавших этого писателя. И только в своем публицистическом отчете о путешествии на остров Сахалин он обнаруживает свое знакомство с «Записками из Мертвого дома» и «Селом Степанчиковым», знакомство, но не влияние. И напрасно дотошные литературоведы, видимо, полагая, что они оказывают этим «уважение» и «возвышают» Чехова, «укрепляя» его положение в мировой культуре, пытаются обнаружить и обосновать присутствие в его творчестве Достоевского. Это невозможно, как невозможно доказать пересечение параллельных линий в евклидовом пространстве, и Чехов в интеллектуальных услугах этих незваных «доброжелателей» не нуждается. Чехов противостоит Достоевскому во всем, даже в самых, казалось бы, непринципиальных вопросах. Вот, например, уже приводившееся высказывание Достоевского «Наедине с собой» — из записной тетради:
«…наука везде и всегда была в высшей степени национальна — можно сказать, науки есть в высшей степени национальны». Не будем касаться «философской» причудливости этой фразы, а просто приведем слова из записной книжки Чехова: «Национальной науки нет, как нет национальной таблицы умножения; что же национально, то уже не наука».
Кто из них был прав, показало время: фраза Чехова и сегодня остается истиной в последней инстанции, а отголосок фразы Достоевского весьма внятно прозвучал в 1948–1951 гг., в годы превратившейся в массовый психоз борьбы с «космополитизмом» и «низкопоклонством перед Западом», когда по указаниям «корифея всех наук» и окруживших его холуев «создавалась» «русская биология» без нерусской генетики, но зато с лысенковским бредом, и «ученые мужи» аплодировали очередному триумфу «русской науки» — «возникновению жизни» в грязной пробирке, а затем, сорок лет спустя, появились добровольные борцы с «сионистской физикой» (имелась в виду теория относительности еврея Эйнштейна). И сколько еще раз в будущем аукнется эта «философская» шалость великого всезнайки!..
Чехов многие годы общался с близкими друзьями Достоевского — Д. В. Григоровичем, А, Н. Плещеевым, Я.П. Полонским, но в своей многолетней переписке с ними он ни разу не поинтересовался их воспоминаниями об их покойном друге. Был еще один друг последних лет Достоевского — А. С. Суворин, много значивший в жизни Чехова. Однако все его попытки обратить Антона Павловича в Достоевскую веру закончились покупкой Чеховым совершенно ненужного ему собрания сочинений этого автора и уже приводившимся в этом повествовании его убийственным отзывом об этом приобретении. Отметим при этом, что Суворин был столь же подл и двуличен, как и Достоевский, и если Чехов, которому надоела лживость и неискренность Суворина, даже после охлаждения их отношений никогда не сказал о Суворине ни одного недоброго слова, то этот аксакал продажной журналистики, поиграв в доброго дядю на похоронах Антона Павловича и изъяв свои, по словам Чехова, «тяжелые и вроде бы покаянные письма» из архива покойного (он уже тогда точно знал, что все, касающееся Чехова, станет бесценным достоянием человечества, и опасался того, что письма его станут саморазоблачением негодяя), успокоился и взвалил на себя тяжкий и безнадежный труд по дискредитации своего бывшего друга как писателя. «Певец среднего сословия! Никогда большим писателем не был и не будет», — такой «приговор» этот имперский холуй, видевший себя, как и Достоевский в период их общения, неотъемлемой частью «высшего сословия», обнародовал перед изумленной публикой.