На Всесоюзной студии грамзаписи я делаю серию пластинок «Веселый вечер». Туда входят шуточные сценки, монологи, интермедии, песни — в общем, то, что сохранилось в фонотеке от прошлых лет, что звучит сегодня в «Добром утре», что удается нам записать в нашей Большой студии. Обычно под ее стрельчатыми сводами в готическом стиле мы расставляем стулья, приглашаем друзей и знакомых, знакомых друзей и знакомых всех сотрудников, и, когда наши техники окружат сценическую площадку и зрителей со всех сторон микрофонами, начинается концерт. У нас выступали Райкин, Миронова и Менакер, Виктор Чистяков, Карцев и Ильченко. И записи получились великолепные: убежден — всем «разговорникам», как их называют на эстраде, нужны слушатели, их реакция. Иначе — пустота, космический холод и то, что вызывало хохот, оказывается совсем не смешными.
— И вы мне предлагаете выступить перед публикой? — удивилась Ф. Г.
— Да, шестого марта. Мы устроим концерт в честь женского дня и соберем в кирхе звезд эстрады, запишем их…
— Погодите, — перебила меня Ф. Г. — Я не поняла, где вы соберете этих звезд?
— На Всесоюзной студии грамзаписи, в кирхе, там наша Большая студия, — пояснил я.
— Как в кирхе? Какой? — недоумевала Ф. Г.
— В англиканской. — Меня начал разбирать смех. — Ее уже лет пять, как отдали фирме «Мелодий».
— И вы пишете эстрадные концерты в зале, где раньше шло богослужение? А сцена где? На амвоне? Отлично. А в алтаре? В алтаре вы поставили барабаны. И Пугачева у вас поет «Все могут короли», хотя, клянусь, такого короли не могут. Это возможно только в стране, где безбожие выставляют напоказ и гордятся, если при этом кто-то аплодирует голой жопе!
— Фаина Григорьевна, в этом зале пишут и Чайковского, и Бетховена! Геннадий Рождественский записывает там оперы и все симфонии Шостаковича!
— Это не делает чести Геннадию Николаевичу! — парирует Ф. Г.
— Но и Дмитрий Дмитриевич приходит на эти записи, — продолжаю я. — На прошлой неделе я видел его в садике перед кирхой, разговаривал с ним.
— Вы все равно не поймете, как это грустно и гнусно: чечетка на амвоне! — сказала Ф. Г. — Я не нахожу здесь даже повода для улыбки. Что же касается меня, то вы опоздали — карьеру шантанной этуали я закончила много лет назад. К тому же при всем уважении к Вите Ардову учить наизусть его текст не собираюсь.
— Но вы позволите дать вашу запись на публике, — попросил я, — и записать смех и аплодисменты?
— А если ни смеха, ни аплодисментов не будет?
— Ну, как будет, так будет, — сказал я. — Искусственно мы ничего добавлять не станем.
Так и порешили. А вскоре Ф. Г. неожиданно сказала:
—А я, между прочим, уже записывалась на пластинки. Но не в вашей кирхе, конечно, которая мне уже приснилась в страшном сне. У вас на студии есть такая строгая жен шина в двойных очках и с голосом фельдфебеля. Она изнасиловала меня по телефону. Я ей сдуру сказала, что люблю лесков-скую «Воительницу» и мечтала бы записать ее. Я же не знала, что этот фельдфебель в юбке — ее звать Александра Григорьевна, вспомнила, — будет звонить мне и днем и ночью: «Сколько страниц текста? Уместим ли мы его на одной пластинке? Есть ли у вас хороший портрет?»
— Что вы имеете в виду, дорогая, когда говорите «хороший»? — спросила я.
— Ну, в строгом английском костюме с пиджаком и белой блузой — для конверта. Мы поместим его на лицевой стороне.
— Английского костюма у меня, к сожалению, нет, — сказала, я, — и не лучше ли на пластинке напечатать портрет Лескова?
— Лескова мы дадим на оборотке!
— То есть? — не поняла я.
— Ну, сзади, на обратной стороне конверта, — объяснила Александра Григорьевна. — Так у нас принято. Там будет напечатана аннотация и о вас, и о писателе.
Наглая врунья! Ничего этого в результате не было. Хорошо еще, что я не разорилась на английский костюм. Пластинка вышла в конверте с пейзажем — слава Богу, что не с фиолетовыми ромашками, которыми украшали тогда всех подряд! И конечно, без всякой аннотации — обошлись и без лесковской, и без моей биографии. Да я подарю вам ее, конечно! Нужно только сообразить, куда я сунула эти несколько штук—специально для подарков костюмерше, гримерше, доктору, нянечке, девочке из «скорой помощи», если они ко мне поспеют до того, как я отдам концы…
И заплатили мне такие гроши, что и сказать стыдно. А Ледичка Утесов, когда я ему рассказала о своем дебюте в граммофоне, ничуть не удивился.
— В последний раз, — сказал он, — мне отсчитали пятерку за двухминутную песню, по два с полтиной за минуту. «Министр культуры Фурцева утвердила новые ставки!» — объяснили мне. «Передайте ей, — попросил я, — что Утесов согласен в будущем работать за тарелку чечевичной похлебки, которую он получал в двенадцать лет, выступая в балагане Бороданова! Неплохой гонорар для ребенка!..»
Пластинку с «Воительницей» я получил через несколько дней, но уже в больнице — Ф. Г. как в воду глядела! Собирая впопыхах вещи, когда медики приехали за ней, она взяла с собой и диск, который вручила мне с автографом:
«Милому, заботливому доктору Глебу Скороходову от благодарной пациентки Ф. Раневской. 69, неудачнейший год. Больница».
Ничего лучше «Воительницы» Ф. Г., на мой взгляд, не прочла.
Ф. Г. рассказала мне что-то, а я спросил:
— Ну и что?
— Как — что? — переспросила она.
— Я не понял, какой в этом смысл, — пояснил я.
— Никакого, — помолчав, сказала Ф. Г. — Или всеобщий. Всеобщий. Вы испорчены, как и все мы. И я тоже. Ищем постоянно смысл. Расшифровываем простые фразы. Или пытаемся расшифровать. Ищем потаенный смысл там, где ничего искать не надо. Вот это слово, — Ф. Г. протянула мне открытую ладонь, — берите его. Оно ценно само по себе. И ничего не ищите. Просто? Так почему же мы отвыкли от простоты? Нас отучили или мы сами стали такими? Вот что меня мучит.
В Харькове я любила гулять по парку. Молодая, как мне казалось, изящная, в модной шляпке, закрывающей лоб, легком одноцветном платье по фигуре и с неизменной сумочкой на длинной цепочке. Я не искала никаких встреч. Харьковский парк стал местом, где отдыхаешь душой. После репетиций или за час до спектакля. Лужайки, аллеи, ручей — и «не слышно шума городского».
Здесь я всегда встречала пожилую женщину. Она сидела на одной и той же скамейке. В руках — книга. Иногда она читала ее, а чаще застывала над открытой страницей. Сидела недвижно, смотря вдаль. Я чувствовала: беспокоить ее нельзя.
Но однажды, не выдержав, спросила:
— Может быть, я могу быть чем-нибудь полезна вам? Она молчала, не улыбаясь. Взглянула на меня. Скорее — сквозь меня. Такого взгляда я не знала. И снова я: