Ход этих мыслей вполне отвечает ситуации. В них и критика прошлого, и надежда на будущее. Но поэт отвергает этот ход мысли – ему нужно другое:
Нет, я не думал этого,
А думал я другое:
Что вот он был – и нет его,
Гиганта и героя.
На брошенный, оставленный
Москва похожа дом.
Как будем жить без Сталина?..
И только после этих двух вариантов Слуцкий приходит к синтетической, как тогда казалось, оценке эпохи.
«Современные размышления» – это жанр, созданный Борисом Слуцким в поэзии, это – антиода. В оде полагалось хвалить и превозносить ее адресата. Слуцкий при помощи исторических ассоциаций создает в своей антиоде нужную стилистическую высоту. «Хлеб» и «зрелища» взяты из известных требований древнеримских пролетариев; они создают необходимую аналогию между Римской и Сталинской империями. Образ «штурмующих небо» взят из расхожего выражения советской публицистики, заимствованного у Маркса; Маркс так назвал парижских коммунаров 1870 года. Рядом с этими высокими стилистическими клише называются портянки, ботинки – как у Некрасова, вводившего лапти в свои патетические предсмертные стихи. Последние строки этого стихотворения:
Социализм был выстроен.
Поселим в нем людей.
Сомнения в том, что люди до сих пор не живут при социализме, у Слуцкого, разумеется, нет. Но есть еще надежда, что теперь их в нем можно будет поселить. То было время надежд.
Слуцкий, конечно же, был не «фактовиком и эмпириком». Его стихи – это всегда современные размышления, даже когда они не откликаются на злобу дня. Это анализ – но векторный, нравственно-этический, эмоциональный и смелый анализ. Его поэзия – умная поэзия, не прикидывающаяся глуповатой. Поэзия Слуцкого отразила тот сложный процесс национальной идентификации, который захватил значительную часть российского еврейства и проявился в различных формах. Для Слуцкого мучительное расставание с «мировой мечтой» интернационального братства народов привело к осознанию исторических судеб еврейства России. С этим связано появление у него того, что он сам называет «мерой времени». Старинная и прекрасная идея «несть эллина и несть иудея» опять потерпела крушение:
…Не разгрызли орешек тот, национальный
И банальный, и, кроме того, инфернальный!
Ни свои, ни казенные зубы не могут! —
Сколько этот научный ни делали опыт534.
Можно назвать еще немало стихов Слуцкого, где нет слова «еврей», где речь идет о событиях общеисторического масштаба, но где мера времени у поэта своя – еврейская. Нет этого слова и в знаменитом стихотворении «Хозяин» («А мой хозяин не любил меня…»), опубликованном в 1961 году. В нем только последняя строка проясняет смысл, превращает стихотворение из рассказа об одной судьбе в обобщение судеб народа:
…испокон веков
Таких, как я, хозяева не любят535.
Тут не может быть вопросов, как и почему хозяева жизни не любят «таких». «Хозяин», примененное к Сталину, не изобретение, не выдумка Слуцкого, и нет в нем никакой иронии, как может подумать кто-либо из совсем юных, кто не знает, что во всех слоях советской администрации Сталина называли – конечно, неофициально – Хозяин. Это слово, со своим традиционным значением, вносило какой-то оттенок патриархальности в сферу официальных отношений. И в стихотворении Слуцкого оно переносило смысловой строй в сферу обыкновенных разговоров, в круг повседневного общения, в прозу жизни. Еврейское самосознание объяснило Слуцкому, что история – это «память народа»536, в том числе и еврейского народа, и хронология этой истории начинается задолго до тех сорока восьми революций, которые он помнил и чем щеголял в свои школьные годы. Теперь его история начинается с Авраама и простирается до Катастрофы европейского (и российского) еврейства. Теперь появляется у него в стихах неназванный танец:
Жилец схватился за жилет
И пляшет.
Он человек преклонных лет,
А как руками машет,
А как ногами бьет паркет
Схватившийся за свой жилет рукою…537
Догадаться, что это «фрейлехс», нетрудно. Эти стихи называются «Внезапное воспоминание».
Печатать стихи на эти темы он не может – кто их напечатает? Но писать – он их пишет. И с особенной силой о Катастрофе, о ее значении в судьбах человечества Слуцкий говорит, когда вспоминает своих родных:
Черта под чертой. Пропала оседлость:
Шальное богатство, веселая бедность.
Пропало. Откочевало туда,
Где призрачно счастье, фантомна беда.
Селедочка – слава и гордость стола,
Селедочка в Лету давно уплыла538.
Смелость и острота сопоставлений – «селедочка» и «Лета» – выражает всю силу скрытого трагизма неотомщенной национальной беды. Иногда Слуцкий находит утешение в мыслях о торжестве национального гения. Таково стихотворение о встрече с художником Фальком на московской улице – «Старое, синее»539:
У величья бывают
одежды любого пошива,
и оно надевает
костюмы любого пошиба.
Старый лыжный костюм
он таскал фатовато и свойски,
словно старый мундир
небывалого старого войска.
Я же рядом шагал,
молчаливо любуясь мундиром,
тех полков, где Шагал —
рядовым,
а Рембрандт – командиром…
От еврейских художников, от раздумий над их судьбой открывается путь к размышлениям на библейские и иудеохристианские темы, вечно повторяющиеся в новые эпохи:
История. А в ней был свой Христос.
И свой жестокий продолжатель Павел,
который все устроил и исправил,
сломивши миллионы папирос,
и высыпавший в трубочку табак
и надымивший столько, что доселе
в сознании, в томах, в домах
так до конца те кольца не осели540.
Стихотворение называется «Павел-продолжатель», но смысл его не в простой аналогии, а в том, что роль исторического Павла по отношению к иудаизму и еврейству может быть понята из печального опыта XX века. И наконец, стихотворение «Выбор» возвращает нас к началу нашей эры; в нем Слуцкий повторяет самого замечательного мыслителя иудаизма – Акиву:
Никакого выбора нету.
Выбирающий не выбирал541.
Третья волна эмиграции выдвинула в современную русскую литературу многих, кого в Советском Союзе не печатали. Не печатали за непохожесть, за внутреннюю чуждость, за то, что всегда можно было подвести под какие-нибудь казенные определения: формализм, трюкачество, элитарность и т.п.
Только на Западе появился писатель Сергей Довлатов. Писатели-эмигранты печатаются без политической цензуры, они предлагают свой товар на вольном рынке, где все зыбко и туманно, где вместо официальных оценочных трафаретов как будто должно звучать только свободное и нелицеприятное мнение критика. Сергей Довлатов не может пожаловаться на невнимание к себе или недоброжелательность критики. И все же кажется, что по отношению к нему еще не найден истинный масштаб оценки. П. Вайль и А. Генис в своей очень интересной и яркой книге о современной русской прозе уделили Сергею Довлатову две страницы. Чем они определяли критический метраж? Скорей всего, тут сказался бессознательный пиетет к большим вещам, к монументальным жанрам. А у Довлатова трудно даже определить, в каком прозаическом жанре он работает; к тому же он, как с некоторым недоумением пишут критики, «как червонец. Всем нравится». Хорошо это или плохо? Во всяком случае, сомнительно. Тем более что и пишет он как-то очень не мудрствуя. Присмотревшись, мы замечаем, что книги Довлатова располагаются по действительным этапам его жизни.