Заглянем в письмо Бенкендорфа:
«Принятое Вами правило, будто бы просвещение и гений служат исключительным основанием совершенству, есть правило опасное для общего спокойствия, завлекшее Вас самих на край пропасти и повергшее в оную толикое число молодых людей.
Нравственность, прилежное служение, усердие предпочесть должно просвещению неопытному, безнравственному и бесполезному.
На сих-то началах должно быть основано благонаправленное воспитание».
Сатирический ответ последовал не сразу, через год с небольшим. Через того же Бенкендорфа на царское имя были препровождены стихи «Друзьям», в которых, среди прочего, говорилось:
Я льстец! Нет, братья, льстец лукав:
Он горе на царя накличет,
Он из его державных прав
Одну лишь милость ограничит.
…Он скажет: просвещенья плод –
Разврат и некий дух мятежный!
Беда стране, где раб и льстец
Одни приближены к престолу,
А небом избранный певец
Молчит, потупя очи долу.
В ответ на стихи прибыло прохладно-учтивое официальное письмо.
«Милостивый государь, Александр Сергеевич!
…Что же касается до стихотворения Вашего, под заглавием “Друзьям”, то Его Величество совершенно доволен им, но не желает, чтобы оно было напечатано…
имею честь быть
с совершенным почтением и искренней преданностию,
милостивый государь,
Ваш покорнейший слуга А. Бенкендорф».Что называется, скушал как миленький! Как это сказано у Шекспира? «У кого в ухе спокойно спит насмешка, тот дурак».
Эта фраза из «Гамлета», возможно и послужила опорой для нижеследующего текста:
Как печатью безымянной
Лоб мерзавца я клеймил,
Я ответ на вызов бранный
Получить никак не мнил.
Справедливы ль эти слухи?
Отвечал он? Точно ль так?
В полученье оплеухи
Расписался мой дурак.
Оставалось умудриться эту эпиграмму напечатать.
И напечатал. Не побоялся.
Бесстрашие? Да, конечно. Но разумное бесстрашие. Бесстрашие плюс осторожность.
Для верности переждал годик. Исподволь вылепил весьма правдоподобное чучело. Заменил мерзавца на «Зоила». Поставил отодвигающую дату – 1829 год. Для пущего тумана переставил знаки препинания. И занялся пальбой по чучелу.
С тех пор во все издания своих избранных стихотворений непременно включал цикл эпиграмм на… Каченовского. Казалось бы, невелика фигура. Стоит ли связываться? Экая важность…
Но поэт, видимо, полагал, что тут есть чем гордиться. Он совершил поступок, явил находчивость.
Зная следствие, то есть пушкинскую эпиграмму, иногда удается отыскать причину, предшествующее столкновение. Значит, возможен обратный путь. Зная удары, ушибы, толчки, будем искать творческое противодействие, сатирический отклик.
В конце 1826 года в Москве предполагалось печатание второй главы «Онегина». Обычный, рядовой цензор, – его фамилия, прошу запомнить, Снегирев, – вымарал шесть строк в одном месте, пять строк в другом.
Возникает вопрос: где ответная эпиграмма?
В Петербурге высочайший цензор, император Николай, мало того, что не дозволил к печати «Бориса Годунова», еще и глубокомысленно предложил переделать трагедию в исторический роман наподобие «Валтера Скота».
Где эпиграмма?
В следующем, 1827 году, тот же московский цензор…
Впрочем, разве поэт обязан откликаться на каждый удар судьбы по отдельности? Не лучше ли два-три сходных случая сплести воедино?
Типографщики не имели права принять для набора ни одного листка, не помеченного предварительной цензорской «скрепой». Но цензор не ставил на каждой страничке свою полную подпись. Он тянул через всю тетрадь какую-нибудь длинную фразу, один-два слога на страничку.
«Раз-сма-три-валъ-про-фессоръ-цензоръ-статский-советникъ-и-кавалеръ-Иванъ-Сне-гиревъ».
Привожу выдержки из дневника И. М. Снегирева.
1825, 28 июня. «Разговор был о вредном влиянии Пушкина стихов на нравственность юношества».
1825, 20 декабря. «Замечательно, что большая часть бунтовщиков Лицейские воспитанники».
Неудивительно, что в марте 1827 года «фессор» отказался пропустить в печать пушкинскую «Сцену из Фауста». Снегирев заявил неудовольствие тем, что ему к рассмотрению была представлена рукопись, содержащая «выражения, противные нравственности». И добавил, что «все основание» оного сочинения ему не нравится.
Мы привели не весь «список благодеяний» московского цензора. На его счету еще была попытка обкорнать «Графа Нулина». Короче говоря, Снегирев давно заслужил парочку эпиграмматических шлепков.
Не служит ли предвестником письмо Пушкина Погодину, сообщающее о том, что «Фауста» царь пропустил, кроме двух стихов?
«Скажите это от меня господину, который вопрошал нас, как мы смели представить пред очи его высокородия такие стихи! Покажите ему это письмо и попросите его высокородие от моего имени впредь быть учтивее и снисходительнее…. Если моск‹овская› цензура все-таки будет упрямиться, то напишите мне…»
Редкий случай, когда поэту удалось «фессора» осадить, поставить на место. Победа почти полная – за вычетом двух отхваченных строк.
И. М. Снегирев был первый живой, не заочный цензор, которого Пушкину привелось наблюдать в действии, при исполнении служебных обязанностей. Никогда прежде не доводилось Пушкину вступать в затруднительные личные объяснения. Эти хлопоты ранее падали на долю его издателей. Вот почему возможно предположить, что цензор Снегирев застрял в сознании поэта, как фигура в некотором роде символическая, как наглядное воплощение отвлеченного понятия…
У кого под рукой имеется справочное пособие Л. Черейского «Современники Пушкина» (Л. 1981), прошу обратить внимание на рисунок на стр. 154. Портретист-рисовальщик Н. Шохин подметил характерную черту Снегирева – сонное выражение его лица.
Обратимся к записям П. Вяземского о том, что Пушкин чинил расчет при помощи «вставных» эпиграмм: то в «Онегина» упрячет, то в послание…
Продолжим, договорим за князя Петра: то ещё куда-нибудь. Не удастся ли следы взысканий обнаружить в местах неожиданных?
Вчитаемся в стихотворение, посвященное картине художника.
В печатном тексте «Возрождения» – три строфы. Последняя из них – своего рода вуаль, накинутая, чтоб прикрыть остальное. Первые две строфы, если прочесть их отдельно, звучат обличительно.