— Вот лифчик от твоего купального костюма.
— Я и сама это вижу, но где я теперь, по-твоему, найду нижнюю часть?
Или:
— Мои туфли — они ужасно грязные. Я их мою.
Сесиль;
— А почему тебе просто не положить их в воду?
— Нет, сначала туда, а затем обратно в каюту?
Сесиль;
— Но давай их за тебя помою я. Мне это ничуть не в тягость, но только после ленча, — так как ленч уже подан.
Г.: «Нет!»
С.: «Ленч подан».
Г.: «Ты что хочешь сказать, что ленч действительно подан?»
Сесиль (сама вежливость): — Но я же говорила, что ленч всегда подают в час или час пятнадцать.
— Тогда почему ты сразу не отвечаешь на мой вопрос? Который сейчас час?
— Час.
— Значит, я их сейчас мигом помою…
Прожив в одиночестве все эти годы, Гарбо так и не научилась правильно говорить по-английски. В результате своим прекрасным выразительным голосом она выдает словечки, которые услышишь разве что от голливудских электриков. Временами ее вообще невозможно понять, а поскольку я единственный из всех гостей, кто не боится ее «подкалывать», то как-то спросил ее: «Будь добра, переведи последнее предложение на шведский».
Когда мы бросали якорь в одной чудесной зеленой бухточке, окруженной поросшими лесом холмами, Сесиль заметила, как, должно быть, прекрасно каждый день просыпаться под перезвон колокольчиков овечьего стада и крики пастуха. И тут появилась Гарбо:
— Я глаз не сомкнула! Вы слышали, как орал этот чертов пастух! Подумать только, проснуться из-за какого-то пастуха!
Под этими безжалостными палящими солнечными лучами на палубе резко выделяется каждая морщинка, каждая складочка. Я, словно беркут, наблюдал за ней при любом освещении, даже тогда, когда она была ненакрашена — а это жестокий экзамен, и она не любит показываться на глаза без этой защитной «брони», — за исключением тех моментов, когда она с утра пораньше купается до всех нас или же идет спать, а затем возвращается, чтобы пожаловаться на шум. И все-таки в иные моменты — при благоприятных условиях, — она все еще способна предстать на редкость прекрасной. Ее профиль по-прежнему украшает дерзко торчащий нос. Этот нос природа украсила высокой переносицей, а глаза посажены столь глубоко, что над верхним веком залегла глубокая тень. С годами высокие скулы очерчены еще более смело и резко, а зубы, хотя и утратили свою ослепительную белизну (главным образом, из-за беспрестанного курения), по-прежнему крупные и ровные, и своим небольшим наклоном внутрь как бы подчеркивают дерзкие очертания носа (и к тому же когда-то удивительным образом отражали блеск софитов в студии). В нежно-абрикосовом вечернем свете она все еще выглядит потрясающе, и если ее правильно фотографировать, то она получится на снимке ничуть не хуже, чем в фильмах. Но ослепительна не только ее красота. Сама присущая ей атмосфера загадочности делает ее еще более притягательной, в особенности, когда она проявляет участие или же восхищается детьми, или же сама реагирует на какую-нибудь ситуацию с присущими детству изумлением и восторгом».
Сесиль продолжает свой отчет после того, как они причалили к Скиатосу.
«Сейчас восемь утра — все остальные сошли на берег купить медовых пирожков, пока корабль заправляется горючим. Грета высунула голову из каюты и сказала:
«Подождите меня», — поэтому, как я полагаю, остальные тоже ждали — ведь Сесиль и шагу не сделает без Греты. Я же упрямо дни напролет просиживал в своей каюте, чтобы дочитать до конца томик Пруста, и вот теперь я оставил желтеющие деревья на Авеню Акаций и, взявшись за перо, пробовал воссоздать атмосферу этого путешествия. Надо сказать, это весьма изменчивая и странная атмосфера, по крайней мере, на поверхности, ведь поскольку мы все тут существа воспитанные, то и атмосфера царит дружеская и «непринужденная» — все эмоции держатся под контролем, — но, как мне кажется, я не единственный, кто ощущает волны зависти, ревности и недружелюбия, которые прокатываются над спокойной поверхностью. Прошлым вечером после обеда на Набережной, когда остальные покинули злосчастную таверну, чтобы выпить кофе, Жанна-Мари де Брольи и я сидели, лакомясь в кондитерской баклавой; мы впервые позволили себе перемыть косточки остальным путешественникам. На всем свете не найдешь более сдержанное, участливое, доброжелательное создание, чем Жанна-Мари. Она словно сошла с картины Энгра и поэтому, глядя на нее, трудно себе представить, что это мать двух взрослых детей, а к тому же большой знаток произведений искусства; такая она милая и открытая, что просто иногда диву даешься, что она способна выражать мнение — причем не всегда положительное, — о тех, кого любит. Жанна-Мари, скорее, анализировала, нежели перемывала косточки нашей хозяйке, с которой она делит каюту. Из-за чего она не в состоянии прочитать больше одной страницы — ее беспрестанно прерывают. Нервозность у Сесили переросла в настоящую неврастению, и она просто не может оставаться одна, даже на пару секунд, а еще она не в состоянии придерживаться какой-то одной темы — если, конечно, речь идет не о Грете, на которой она просто помешана. С Гретой Сесиль напоминает ребенка, завороженного коброй. Она готова стать ее рабыней, она добровольно готова подвергать себя всяческим унижениям, она будет только рада, если Грета будет ею помыкать. Но ведь это далеко не лучший способ провести оставшиеся годы, особенно сейчас, когда она особенно остро ощущает отсутствие мужчины в своей жизни.
* * *
Грета идет по берегу в капризном настроении. В десяти ярдах позади нее плетется Сесиль. Лишь только тогда, когда путь ей преграждает груда камней, Грета поворачивает голову, удостаивая Сесиль своим вниманием. Жанна-Мари заметила, что она глаз не могла оторвать от «королевы» — ведь в купальной шапочке та все еще хороша собой (этот знаменитый четко очерченный профиль), а еще она подчас бывает ужасно забавной, и как комично она кривляется. Но Мари также настроена критично: «Ты заметил, когда Сесиль поинтересовалась у нее (Греты), не желает ли она яичницу с ветчиной, та ей ответила: «Тебе ничего не надо заказывать, потому что яичница остынет или же мне придется появиться, когда я еще не готова. Я приду, когда буду готова, вот тогда ты и закажешь, и яичница будет горячей». За обедом она замечает: «Как прекрасен этот плод. Но он гнилой и незрелый — твердый, несъедобный». Даже Фредерик Ледебур — а он величайший джентльмен, такой мудрый, понимающий, терпимый — и тот не удержался и высказал замечание, что Грете ничем не угодишь. Однако на самом деле никто не настроен так критически, как я. И не потому, что я озлоблен или же смотрю на вещи предвзято, — просто потому, что я ее так любил, для меня сейчас стало сущим кошмаром видеть, куда завели ее эгоизм и пренебрежительное отношение ко всему на свете. Вчерашний день был для Греты не самым худшим. Она чувствовала себя очень даже неплохо — тем не менее весь день на что-то злилась. Когда я делал записи в дневнике, сидя рядом с ней на палубе, весь ее вид выдавал беспокойство и скуку. Когда мы купались — она оставалась на берегу. Когда же мы собрались уходить — ей понадобилось купаться. За обедом она то и дело переставляла тарелки или же вертела в руках зажигалку, ей вечно было что-то нужно, она то и дело, как ребенок, отпускала придирчивые замечания по поводу поданных блюд: