Герцог и граф знакомы с давних пор. Они оба служили императору. Оба были в его ближайшем окружении во время битвы за Тунис. Знает ли Эгмонт, что Альба завидует ему и потому ненавидит? Сейчас они уже заметили друг друга — пока издали. «А вот и первый еретик, — говорит Альба Эгмонту и дружески пожимает протянутую руку, а потом кладет ладонь ему на плечо. — Учитывая мой возраст, граф, вы могли бы избавить меня от столь долгого путешествия!» Эгмонт преподносит ему в качестве подарка несколько великолепных жеребцов. Они идут по лагерю. Крупные капли дождя ударяются о крыши палаток, блестят на оружии и пушках. Солдаты не выказывают фламандскому сеньору ни малейшего уважения — они не расступаются, чтобы дать ему дорогу, не снимают шляп; его провожают холодными взглядами, а некоторые даже шипят сквозь зубы: «Лютеранин! Лютеранин!» или: «Предатель!» Под небом лилового цвета, на границе леса и луга, медленно перемещается стадо — как всегда.
22 августа, утром, герцог Альба входит в Брюссель.
Глава пятнадцатая
ПРИТЧА О СЛЕПЫХ
1
Иногда, осенью или зимой, уже под конец дня, Брейгель испытывает потребность ненадолго оставить мастерскую, оставить свой уютный дом, чтобы понаблюдать, как вокруг Брюсселя, в далеких деревнях, зажигаются первые вечерние огни. Он долго смотрит на равнину, расстилающуюся за линией городских крыш, на телегу, которая едет по серой дороге, на дымки над хуторами, на сорок и воронов меж голых ветвей. Он не может не думать о горе, где свершаются казни, которая находится у него за спиной, — об этой Голгофе, нависающей над миром подобно черному солнцу. Он стоит неподвижно среди тишины и теней внезапно наступившего вечера. Он тепло одет, на голове шапка — как у дровосека в заснеженном лесу. А потом он опять спускается к дому по защищенным от ветра улицам, переулкам, маленьким площадям. Он любит этот час «между собакой и волком», этот неопределенный свет, этот момент, если можно так выразиться, «перехода от жара к пеплу». Он — не более чем прохожий, бредущий в сумерках, чье дыхание смешивается с холодным туманом. Он говорит себе, что и его земная жизнь есть всего лишь путь — путь, который привел к тому, что в этот конкретный час, на этой прямой брюссельской улице, он проходит мимо этих красных окон пекарни, мимо этой мясной лавки, где висят огромные рассеченные туши, мимо этой часовой мастерской или текстильной лавки. Сколько шагов успеет он еще сделать здесь, на земле? Он думает, что никогда больше не покинет пределов Брюсселя. Вся жизнь заключена для него в его работе, в его доме. Все его дальнейшие путешествия ограничатся такими вот шатаниями по улицам, прогулками под снегопадом или под летним небом, которые не заведут его слишком далеко от городского вала. Даже визиты друзей становятся все более редкими. Он хочет сосредоточиться на работе, жить в свете своей любви к Марии и Питеру — и к этому другому ребенку, который вот-вот должен родиться. Его не оставляют мысли о картинах на чердаке и о Марии, которая совсем недавно начала учить Питера читать, — не оставляют даже теперь, когда он блуждает по городским закоулкам. Двери питейных заведений открываются навстречу вечеру, навстречу наступающей ночи. Он входит в знакомую таверну, и его сразу охватывает радостное чувство от этого шелеста голосов, от этого света посреди тьмы. Хорошо вдруг оказаться участником шумного или тихого застолья, насладиться теплом. Здесь можно помечтать в одиночестве. Здесь также встречаешь разных людей — тех, которых знал раньше, и других. Сюда приходят заезжие путешественники — и местные, жители этого квартала. Люди, сидящие за разными столиками, переговариваются друг с другом. Порой сюда заглядывают и художники. Имена завсегдатаев заведения выгравированы на спинках скамеек. Написал ли и Брейгель свое имя на деревянной доске в одной из таких таверн? Или он предпочитал повсюду быть только случайным прохожим? Узнавали ли его, когда он спускался на несколько ступеней, отделяющих улицу от залы с длинными столами и сводчатым потолком? Заговаривали ли с ним? Знали ли, что он живописец? Ему нравится находиться здесь, где само время, кажется, течет медленнее, — в этом ярко освещенном полуподвале, таком тесном, что люди почти соприкасаются локтями, но это им не мешает. Побывать здесь — все равно что в час беды провести бессонную ночь рядом со своими близкими.
Испанцы никогда сюда не заходят. Между тем никакой опасности для них здесь нет. Не в местных обычаях — перерезать глотки в кабаках. Война есть война, праздник есть праздник, а таверна — тоже своего рода праздник, почти семейный. Люди собираются здесь, в тесноте, выпивают в компании других посетителей главным образом ради дружеского общения и хорошего настроения. Ради того, чтобы обменяться сегодняшними новостями и вспомнить о временах минувших, о днях своей молодости. Ради того, чтобы вместе посмеяться над какими-то вещами, столь ничтожными, что они не стоят даже серьезного разговора. Что испанцы могли бы понять во всем этом? Что они стали бы здесь делать? Хватит и того, что в любой час их солдаты патрулируют наши улицы. Нет, их удерживает не осторожность. Они могли бы приходить сюда целыми группами, хорошо вооруженные, бдительные. Просто, едва открыв дверь, они ощущают себя чужаками — и предпочитают уйти.
Риторы больше не имеют права устраивать свои собрания и спектакли. Для испанцев невыносимы их смех, их бунтарские тайные сборища. Но марионетки пока свободны. Надолго ли? Церковь и раньше не отличалась особой терпимостью по отношению к этим куклам. Бывало, что кукольников — по подозрению в колдовстве или за богохульные реплики — отправляли на костер. Брейгель всегда любил спускаться в подземелья таверн, где перед ним открывался квадратный экран с образами из сновидений — это окно, распахнутое в мир, окрашенный цветами детства. Мог ли бы он сам сказать, чем именно его живопись, его видение мира обязаны тем кукольным спектаклям, что изображали торжество Смерти или страсти Господни? Ему никогда не наскучат и такие пьесы, как «Искушение святого Антония», «Фарс о Смерти, которая чуть было не умерла», «Дювелор, или Фарс о постаревшем дьяволе»… Сегодняшнее представление вот-вот начнется. Люди спускаются в нижнюю залу. Пока еще различим неясный гул наверху — там продолжают выпивать те, кто предпочел спектаклю свои разговоры или свою меланхолию. В пещере марионеток, очень тесной, зрители рассаживаются на скамьях и бочках, поставленных вдоль позеленевшей от селитры стены, на табуретах; те, кому не хватило места, просто стоят — сзади, чтобы не мешать другим; все фонари и свечи, кроме освещающих сцену, гаснут. Теперь все смотрят только на этот светлый квадрат и персонажей из раскрашенного дерева. Куклы обращаются к нам с какими-то вопросами, мы им отвечаем. Не всегда последнее слово остается за ними. Бывает, они сердятся на нас, убегают, прячутся, не хотят больше к нам выходить. Эта игра — тоже часть спектакля. Теперь, когда в городе расположились испанцы — страшные и тупые в своей жестокости, — в этом магическом квадрате появились новые персонажи: с грубо намалеванными лицами фанфаронов, в воинских шлемах или забрызганных грязью шляпах с перьями. Старик с длинной седой бородой, по прозвищу Витте, «Белый» (хотя одет он во всё черное), командует этими демонами, говорящими с нелепым акцентом. Каких только слов не услышишь здесь, среди своих, в таких вот потаенных подземельях, — слов, которые в другой обстановке остались бы непроизнесенными, их бы никто себе не позволил! На таких спектаклях люди набираются мужества. Испанцы обязательно уйдут! И тогда даже птицы Фландрии и Кемпена почувствуют перемену, их трели станут более свободными, радостными; даже маргаритки на лугах вздохнут с облегчением, и кусты будут веселее раскачиваться на ветру! Дымки из труб с легкостью воспарят прямо к облакам. Потому что никто уже не увидит черного дыма костров, на которых страдают и умирают те, кого мы любим.