ранений, смерти, голода, горя. Писатели нашего поколения прожили на войне главные годы своей жизни, лучшую половину молодости. С тех пор они пишут о войне, снова и снова, многие ни о чем другом писать не могут. Вот в их книгах написано и обо мне и о моих друзьях.
Мы придумывали, балдея и заходясь от этих разговоров, как обставить встречу после войны, если кто-нибудь из нас придет к другому домой. — Ни слова не говоря! — к буфету, за бутылкой водки, которая специально стоит! — и молча! — у порога! — выпить по стакану!..
Встречались, но — не так, проще, уже шла жизнь.
Была одна жизнь, я уже не знал, что делать с ней, и хотел другой жизни. И она началась — в армии, и была огромна, казалась бесконечной. Но вот и она кончилась, я уже думал, что и сам кончился вместе с ней. Но настала третья — и снова так огромна, и конец только-только еще начал проглядываться. И то — не ошибка ли?
Не отсюда ли, от ощущения бесконечности этой жизни, — вера в бессмертие? Может быть, эта вера — просто привычка жить?
После войны я пошел в театр не сразу. Я, помнится, боялся: это была моя прежняя жизнь, возвращение к ней должно было дать немедленное и полное счастье. А если — нет? Если я уже неспособен испытывать прежние чувства?
Я пошел на «Пигмалиона» в Малый театр. Это был тогда самый интересный спектакль, в нем были заняты крупные артисты, и играли они хорошо, и пьеса была необыкновенно остроумна, и зрительный зал был круглый, при входе в него кружилась голова. Но то, что я увидел, не имело ничего общего с тем театром, который я помнил, который все эти годы существовал в моем воспаленном воображении. То, что происходило в помещениях с рядами стульев, нескромно, неискусно притворялось театром. Лучше было оставаться от этого в стороне. Больше я в театр не ходил.
По существу, театр — это незабываемые впечатления, которые могут длиться минуту, но остаются в памяти навсегда. Только ими живет театр, только ради них мы смотрим средние, и интересные, и даже талантливые спектакли. Не сознавая того, мы ждем Незабываемого Впечатления, которое составит кусок нашей жизни. Потому что театр — это трубить во все трубы души…
В театральный институт я не вернулся. Но не потому, что разочаровался в театре, а потому, что потерял к тому времени здоровье и память. Быть посредственностью в театре я не хотел, стыдно, а на большее рассчитывать не мог.
Переписка с московской знакомой, которая провожала меня в армию, с перерывами длилась всю войну. Ее письма я оборачивал и перевязывал, их становилось все больше, уже было трудно носить в вещмешке. Пропали они позже, в гражданке. Родственники решили, что они старые, не нужны. Я их долго искал.
Она пришла ко мне в госпиталь и испугалась, какой я стал худой и тихий. Я тоже напугался, увидев ее: к тому времени она уже наголодалась и хлебнула всяческого горя.
За терпеливость ко мне в госпитале относились хорошо, поэтому нам разрешили пообедать вместе в комнате сестры-хозяйки, нянечка принесла туда два обеда. Девушка была так голодна, что стеснялась есть. Я вышел, чтобы она поела одна.
Я совсем был тогда плох. Я подумал, что сам-то как-нибудь проживу, но — портить жизнь кому-то рядом с собой?.. Я решил, что жениться вообще не имею права. Так я и сказал этой девушке.
Она ответила мне:
— Я и сама бы за тебя не пошла. Живи себе, как хочешь. Понадобится — напиши, приеду, надоест — уеду и слова не скажу.
Но когда меня выписали из госпиталя, я как-то сидел у них дома, и мать в ее отсутствие сказала мне:
— Она так переживает, плачет. Не лучше ли было бы вам… — и не договорила.
Я понял, что она хочет оказать. Но — как быть, возразить, что нет, не лучше? Неудобно. Да и зачем, мы же договорились с дочкой, что жениться не будем, пускай лучше она сама об этом и скажет.
— Расписаться? — говорю я. — Конечно, почему же нет.
Когда дочь вернулась и узнала от мамы об этом решении, она оживилась и принялась хлопотать по хозяйству. Я стал смотреть ей в глаза, чтобы она вспомнила о нашей договоренности. Но она ничего не вспоминает. Расписаться решили прямо сейчас, это даже интересно. Я сказал, однако, что мой паспорт у родственников, но мне сказали: «Привези». Я решил поехать вместе с ней, чтобы поговорить на улице, — но ей некогда. Я поехал один и по дороге успокоился: наверно, ей неудобно перед соседями и родными, что вот я хожу, а чего-то не женюсь. Хочет, чтобы была печать в паспорте? Ради бога, мне она не мешает, я же все равно не собираюсь жениться.
Так это произошло. И стало счастьем моей дальнейшей жизни.
Говорят, что сейчас молодежь распущенная. Оставляю этот вопрос в стороне. Но так ли уж верно и хорошо было в годы нашей молодости?
Одна сторона любви была для нас как бы незаконной, несуществующей. В старших классах школы, да и в институтах, отно шения с девушками были у нас неимоверно целомудренные.
После выпускного школьного вечера мы шли по улице и поспорили: кто первый возьмет девчонку под руку. Я собрался с духом и взял под руку самую толстую, всегда отстававшую в учебе девочку. И был уверен, что она начнет отбиваться, и будет смешно. Но она отбиваться не стала, а, наоборот, потянула меня в переулок, в парадное своего дома. Девушка была неумная, но предусмотрительная и хорошо знала, что можно и чего нельзя. Правда, моя страсть делиться всем своим со всеми, на кого я натыкаюсь, сказалась и здесь. Неуспевающая ученица, которая в школе делала по двадцать ошибок в диктанте, полюбила Блока и стала учительницей литературы.
А вот история обратного порядка. Началась она в седьмом классе.
В школе погас свет, и я натолкнулся на нее в двери коридора, когда же свет загорелся, я увидел ее — уже любя. Она в шестом классе.
Несколько лет я ходил по вечерам мимо зеленых дощатых ворот, где она стояла в желтом берете. На третий год я подошел к калитке и, глядя на лампочку, — на нее не мог — сказал:
— Люба, мне нужно с тобой поговорить.
— Пожалуйста, — сказала она и отступила во двор.
— Только не сейчас, — испугался я, — завтра.