Сестра хлопотала в кухне. Пахло свежеиспеченным хлебом. В зыбке лежал годовалый Петька. Я сел возле зыбки и стал его качать.
В избу вошла свекровь сестры. Я её видел и прежде. Маленькая, с густой сеткой морщин на сухом тонконосом лице, она, казалось, не умела улыбаться. Войдя в комнату, она перекрестилась, деловито обвела её хозяйским взглядом, потом вопросительно посмотрела на меня и особенно на кусок ржаного хлеба в моей руке.
— Рано прибежал. Что, тебя дома-то не кормят, видно? — спросила она сухим, надтреснутым голосом.
Я промолчал. Свекровь подсела ко мне на лавку:
— Взять бы тебя в няньки, да кормить надо. А хлеба-то нонче, ишь как! Аржаного — и того скоро-то не добудешь.
Вечером пришел Матвей Кузьмич с работы. От него пахло мазутом. В полумраке странно белели его зубы и белки глаз. Они точно освещали замусоренное заводской пылью сухощавое лицо. Улыбаясь, он спросил меня:
— Ну, как дела-то, Олеха?
— Помаленьку, — сказал я.
— Ну, вот, то и есть… К нам пришел?
— Пришел.
— Ну, вот, то и есть… Погости.
Он долго полоскался у рукомойника, фыркал, а умывшись, подошел к зыбке, любовно заглянул в неё и ласково проговорил:
— Ну-ка, чего у меня сын делает?
У него был нетвердый, вздрагивающий голос.
За чаем сестра рассказала обо мне.
Матвей Кузьмич подумал и решительно проговорил:
— Ну, и ладно! Наплевать на них! У нас поживет пусть. Как-нибудь протащим…
В этот вечер я лежал на печи у сестры. Было тепло, я забыл голод и жадно слушал, как сестра, качая зыбку, укладывала Петьку спать.
Мне вспомнилась мать и её колыбельные песни. Я закрываю глаза, и мне чудится, что это она поет, и я уношусь куда-то на легких крыльях.
У котика, у кота
Колыбелька золота.
А у нашего Петеньки
Лучше была:
Новоточенная,
Позолоченная.
А кольчики-пробойчики —
Серебряные.
А шнурочки-веревочки —
Все шелковые.
Петя соболем одет,
И куница — в головах.
Спит мой Петенька,
Не будите его.
Сон ходит по сеням,
Дрёма — по терему.
Они ищут, поищут
Петеньку.
Только где его найдут,
Там и спать укладут.
Лежит Петя в терему,
В шитом браном пологу
И за занавесью.
Мне хочется плакать. Но слезы у меня точно застряли в горле.
С тех пор, как я поселился у сестры, моя жизнь как будто стала светлей. Точно в серый, холодный день разорвались толстые пласты неприветливых облаков и на меня взглянуло ласковое голубое небо. Я скоро подружился с соседними ребятами. Утром, я слышу влетает в приоткрытое окно с улицы:
— Олешка, выходи в шары-бабы играть.
Но мне некогда. Я качаю Петьку, а сестра хлопочет по дому. Однажды я никак не мог укачать Петьку. Задрав вверх ноги, он беспрерывно что-то бормотал:
— А-г-гу… г-г-г-у…
Я уже несколько раз принимался его убаюкивать:
— О-о-оа…
Но Петька не засыпал. Я свирепо раскачиваю зыбку, так, что Петька в ней взлетает, как на качелях. И так же свирепо пою:
Ой, ду-ду, ду-ду, ду-ду…
Потерял пастух дуду,
Дуду длинную,
Трехаршинную…
Но песней своей я только перепугал Петьку: он вдруг, как под ножом, заверещал.
— Что ты как его? — строго заметила Фелицата. — Того гляди, он из зыбки вылетит.
И, взяв сына из зыбки, стала кормить его грудью. Я незаметно убежал на улицу.
Но и эти дни оборвались, как бусы. Сестра часто стала приходить от свекрови в слезах.
А осенью, теплым ненастным утром, она увела меня в приют.
Деревянное одноэтажное здание приюта, окрашенное в коричневый цвет, показалось мне мрачным. Фасадная часть выходила на площадь и смотрела четырьмя окнами в размятую глину. Сбоку, в саду, тоскливо стояли старые липы. Их голые ветви неподвижно поникли и свисали на маленькую веранду, усыпанную опавшими желтыми листьями. На одной из лип висела клетка с раскрытыми на концах западнями. В ней перескакивала по жердочкам зеленая белощекая синица; она протестующе трещала и билась в клетке.
Сестра ввела меня в обширную комнату, заставленную длинными столами в два ряда, а сама куда-то ушла. Меня сразу окружила густая пестрая толпа ребят. Они смотрели на меня с любопытством, как на странную, невиданную вещь. Ребята были одеты одинаково: все в синих тиковых штанах, в красных рубахах и с белыми холщевыми нагрудниками, подвязанными сзади лямками. Некоторым мальчикам одежда не по росту — штаны до колен, а рубахи большие, висят на плечах крупными складками. Девочки — в синих сарафанах и белых холщевых рубашках.
Меня оглушил гул сотни ребячьих голосов. Я пугливо прижался к стене. В комнату вошла высокая смуглая женщина. Ребята нестройным хором пропели:
— Здравствуйте, Александра Леонтьевна!
Она подошла ко мне, внимательно осмотрела, даже заглянула в рот. Так рассматривают на базаре лошадей, когда покупают. Потом подошла старая, с добродушным, мягким лицом, Агафья и увела меня в маленькую комнату со множеством полок на стене. Здесь она порылась на полках и достала штаны с рубашкой.
— Давай, милый, сам раздевайся. Чей ты?
Я сказал.
— Знаю. Хороший мужик был у тебя отец. И мать я твою хорошо знаю.
Потом она свернула мою домашнюю одежду, сунула её в угол, а меня втолкнула в толпу ребят.
Тщедушный мальчишка дернул меня за плечо и, по-хозяйски осмотрев с ног до головы, спросил:
— Чей ты?
Я сказал.
— А как тебя зовут?
— Алешка.
— Ты новенький. Тебя объезжать надо.
Я не знал, что значит «объезжать». Я думал, что он предлагает играть в лошадки. Но мальчишка неожиданно вскочил мне на спину и, пришпорив босыми ногами, крикнул:
— Ну, ну, кляча водовозная!
Я оказался проворней мальчишки — ловко сбросил с себя наездника.
Тот упал, ударился головой о ножку стола и заревел. Его большой рот скривился, нос расплылся по сухому смуглому лицу, а в углах, за бугорками ноздрей, образовались желтые пятна, точно водянистые нарывы. Я испугался, отскочил и встал, воинственно сжав кулаки. Но нападения не было. Ребята отхлынули от меня и любопытно рассматривали.
«Наездник» громко ревел, утирая глаза кулаками, и направился в соседнюю комнату.
Немного погодя он вошел в сопровождении Александры Леонтьевны и, всхлипывая, указал на меня.
— Ты это что? Первый день — и уже драться? — строго сказала она.
Я молчал. Но курносый румяный мальчик, круглый, как обрубок, деловито подошел к Александре Леонтьевне и, смотря на неё ясными синими глазами, серьезно сообщил: