А. Блок. 1918 г.
Записка А. Блока Е. Книпович. 2 января 1918 г.
Дом, где жил с 6 август 1912 г. и умер 7 августа 1921 г. А. Блок Офицерская, 57, кв. 23 (ныне ул. Декабристов, 57)
Письмо A. Блока E. Книпович. 26 января 1918 г.
Александр Блок. «Двенадцать», «Алконост». Петербург, 1918. Номерной экземпляр с дарственной надписью А. Блока Е. Ф. Книпович: «Евгении Федоровне на добрую память в дни великих испытаний. Александр Блок. Январь, 1919. Петербург»
Рисунок Ю. Анненкова к поэме А. Блока «Двенадцать»
Рисунок Ю. Анненкова к поэме А. Блока «Двенадцать»
Рисунок Ю. Анненкова к поэме А. Блока «Двенадцать»
Рисунок Ю. Анненкова к поэме А. Блока «Двенадцать»
Александр Блок. «Катилина». «Алконост». Петербург, 1919, с дарственной надписью А. Блока Е. Ф. Книпович: «Евгении Федоровне Книпович на память о весне 1918 года. Ал. Блок. II 1919»
Александр Блок. «Ямбы». «Алконост». Петербург, 1919, с дарственной надписью А. Блока Е. Ф. Книпович: «Евгении Федоровне Книпович — давний долг с вечера в Тенишевском зале. А. Б. 7.VIII—1919»
А. Н. Бекетов — дед А. Блока. 1894 г.
Второй разговор шел по поводу статьи «Тайный смысл трагедии «Отелло». Совместная концепция Блока и Любови Дмитриевны утверждала, что злодеяния Яго совершаются не по воле человека, а по воле дьявола, который захватил власть над человеком, вселился в него. Яго -— одержимый дьяволом, «и если неожиданно ночью осветить его фонарем, то на стене запляшет не тень поручика Яго, а какая‑то другая, бесконечно уродливая и страшная тень»…
Я же очень косноязычно пыталась тогда выразить мысль, что просто есть периоды, когда время, как проснувшийся вулкан, выбрасывает вперемешку все — огонь, и пепел, и лаву, и раскаленные камни. Собеседников своих я, правда, не смогла, вернее не сумела, убедить, хотя Блок такой мыслью заинтересовался.
Отношения мои с Любовью Дмитриевной складывались по–разному.
Приняла она мое появление хорошо и просто, быстро «признала» меня. Хохоча, она рассказывала Александре Андреевне о той сцене, которую ей устроила Л. А. Дельмас при встрече на рынке, требуя объяснения, «почему эта девочка заняла такое место в вашем доме?». Но мне думается, что постепенно у нее возникло ощущение, что «девочка» получает «не по чину», что Блок слишком глубоко вовлек меня в свою работу, что он, любитель одиноких странствований, слишком часто делает меня спутником и товарищем в загородных прогулках.
Внешне в отношении Любови Дмитриевны ко мне не изменилось ничего. Да и вообще, когда речь идет о людях такого масштаба, ни о каких прямых проявлениях настороженности или враждебности «в тексте» и разговора быть не может. И касается это не только отношений со мной, но и отношений между Любовью Дмитриевной и Александрой Андреевной. Но существование «подтекста», конечно, ощущалось очень явственно и без мещанских «выпадов». И особенно все это обострилось к ранней весне 1921 года.
Самая большая близость между нами возникла в последние дни жизни Блока. Я тогда только что вернулась из Москвы, где я была у моей матери и не могла ее оставить после смерти моего младшего брата. Эти дни, а затем четыре месяца, что я еще провела в Петрограде, мы виделись с Любовью Дмитриевной ежедневно, занимались вместе подготовкой издания «Возмездия», бывали на кладбище.
Она очень не хотела, чтобы я уезжала. И все повторяла сердито: «Поехала кума неведомо куда».
По великому своему жизнелюбию она скоро начала играть со мной, как девочка с большой куклой, — наряжала меня, кормила, заставляла делать гимнастику. И в последующие годы, когда она бывала в Москве, она жила у меня, ходила по театрам вместе с моей сестрой.
И если связь между нами постепенно ослабела, если я уже не видела ее в самые последние годы ее жизни, потому что в ту пору меня увлекли в совсем другие «края» другие люди, работа, отношения, то это моя вина, я и сейчас ощущаю это как вину. И я знаю, что Любовь Дмитриевна этого мне не простила. И еще когда я думаю о ней, я повторяю: между мужем и женой никто не судья. И «да будет заклеймен позором» тот «малодушный», кто с этим не посчитается.
У меня сохранилось несколько билетов в Большой драматический театр, на которых написано рукой Блока «первый ряд литер А», а иногда и название пьесы. Это еще одна памятка его чудесного педантизма: если даже мы идем вместе, все равно все должно быть по форме.
Но чаще мы приходили в театр порознь. И профиль Блока возникал слева от меня (1–й ряд литер Б), уже когда пригасал свет или даже в первом антракте.
Я (по сохранившимся билетам и по записям) знаю, что мы смотрели вместе «Разбойников» и «Дон Карлоса», «Отелло» и «Короля Лира», «Рваный плащ» Сема Беннели, «Царевича Алексея» Мережковского. Из памяти совсем исчез спектакль «Царевич Алексей» (вероятно, потому, что ухе пьеса была очень слабая). О «Рваном плаще» помню только, что спектакль был хороший, что он нравился Блоку, что в постановке выводилась на передний план мысль о народности подлинной поэзии и мертвенности эстетизма.
«Лир» — трагедия, очень мной любимая, смысл которой блестяще раскрыт в статье Блока «Король Лир» Шекспира», — как мне кажется, не получил в спектакле должного воплощения.
Крепче всего остались в памяти две шиллеровские постановки — «Дон Карлос» и «Разбойники», особенно первая из них. Обе постановки эти были показаны в 1918–1919 году красноармейцам Петроградского гарнизона, и каждой из них предшествовало вступительное слово Блока.
После спектакля он расспрашивал работников театра о том, каковы были впечатления зрителей. И с большим удовольствием слушал рассказ о живой и непосредственной ненависти, какую вызвал в зрителях герцог Альба, а также и об их желании узнать, какова была дальнейшая судьба Карла Моора. Обо всем этом мне Блок рассказывал сам. А десятилетия спустя Товстоногов, вспоминая о тех временах, утверждал, что красноармейцы Петроградского гарнизона шли на Юденича с возгласом: «Бей Альбов».