Вотя воззвал к отмщению. Приятели его поддержали, поскольку чувство коллективизма у пацанов тридцатых годов, воспитанных на героических фильмах и романтике гражданской войны, был весьма крепким. Не то что (увы!) у нынешнего поколения.
Прежде всего была проведена разведка: кто и откуда этот “буржуйский прихвостень”. До той поры его никто не видел.
Какое отношение мужик имеет к Ковальчукам и почему оказался в их саду, осталось невыясненным. Но зато было точно установлено, что он работает сторожем пекарни.
Двор Ковальчуков, как и наш, тыльной стороной примыкал к пекарне. Ее красный двухэтажный корпус с большими квадратными окнами как бы нависал над садовым забором.
В качестве рабочей гипотезы было принято предположение, что в этом сволочном дядьке сыграли сторожевые инстинкты: они увидел, как мальчишки забрались в чужой сад, не выдержал, проник со двора пекарни сквозь щель в заборе и распространил свои охранные функции на территорию Ковальчуков, хотя, казалось бы, какое его собачье дело?
Итак, принадлежность дядьки-злодея к штату пекарни была установлена. Далее логика массового сознания распространила ненависть с конкретного обидчика на пекарню в целом. Естественно, что “все они там такие”, иначе бы не стали брать в сторожа подобного негодяя.
Отряд из шести или семи снайперов залег на крыше двухэтажного сарая. Квадратные стекла пекарного цеха были видны наискосок – над забором и яблонями.
Рогаточный залп был сокрушителен. Осколки стеклянной метелью ворвались внутрь цеха. Послышались истошные вопли пекарей – жалобные и яростные. Сергей говорил, что они разносились над всем кварталом.
Отважные стрелки, не ждавшие такой реакции, разом струхнули. Скатились с крыши, упрятали оружие в надежный тайник и кинулись кто куда: на реку, в кинотеатр, домой – чтобы задним числом обеспечить себе алиби (“ал и би”, как говорил Вотя, чей папа работал начальником милицейского отделения).
Почти сразу ближние дворы начали прочесывать работники пекарни и милиционеры. Стало известно, что осколки после залпа густо посыпались в чаны с тестом, которые стояли под окнами. Ущерб был нешуточный. К тому же, в ту пору активной борьбы с “вредителями” стрелкам и их родителям могли приписать диверсию, направленную на подрыв благополучия советского народа. Запросто! Тем более, что с хлебом в ту пору (как и во многие другие времена) были трудности.
К счастью, виноватых не нашлось. Во всем квартале не видно было ни одного мальчишки.
– На реку усвистали, небось, окаянные, – говорили мамаши. – Нет чтобы дома помочь матери, целый день их не дозовешься.
– А мой в кино намылился пятый раз “Волгу-Волгу” смотреть, а у самого переэкзаменовка на осень…
Даже у Таисии Тихоновны возобладал, видимо, дворовый патриотизм, и она подтвердила, что “еще утром слышала, как мальчики собирались идти купаться”…
А интеллигентный мальчик Сережа в пионерском галстуке с блестящей пряжкой-зажимом (по форме того времени) тихо сидел у окна и читал книжку “Чапаев”.
– Вот этого писателя, – с улыбкой сказала слегка бледная мама и указала зашедшему милиционеру на портрет, с которого по-командирски смотрел комиссар Фурманов. Милиционер подтянулся и козырнул – он был рядовой. А по поводу мальчика Сережи – отличника и сына известного в городе педагога – не могло быть серьезных подозрений.
Но, если их не было у милиции, то у родителей были. У всех. Ал и би не получилось. Отцы (те, кто еще не был посажен) и матери очень быстро раскопали правду. Рогатки были изъяты и сожжены. Затем наступил “воспитательный час”. И по сравнению с ним полученная Вотей крапивная порция была все равно что комарик перед прививкой от скарлатины. Однако обычного в таких случаях рева и воплей “я больше не буду” из окон не слышалось. Воспитуемым было строжайше предписано “молчать и даже ни разу не пикнуть, а то хуже будет”. Мол, услышат посторонние, догадаются, за что лупят несчастных Борек, Витек и Вовок, сообщат “куда следует”, и тогда преступное деяние выплывет наружу. А это пахнет уже не ремнем, пострашнее.
Лишь самому младшему члену диверсионной группы третьекласснику Вовке Шаклину было оказано некоторое послабление. Сложивши вдвое потертый, “еще папин” ремешок мать вздохнула и разрешила:
– Можешь визжать. Но только шепотом.
И Вовка визжал шепотом.
– Хотя это очень трудно, – жаловался он потом друзьям. – Попробуйте сами, узнаете.
Друзья пробовали визжать шепотом и признавали, что да, трудно. И жалели младшего соратника, хотя и сами для сидения на ступенях крыльца прилаживались с некоторым затруднением.
Только Сереже все сошло глаже, чем другим. Дело кончилось маминым подзатыльником (данным импульсивно, со страху). Отец же ограничился долгой воспитательной лекцией, прослушанной сыном в пол-уха. Он, наш папа, в педагогических вопросах придерживался принципов гуманизма.
7. 04. 97
У брата Сережи был друг Виктор Ножкин. Он жил в деревянном двухэтажном (вернее, полутораэтажном) доме через квартал от нас, на углу улицы Челюскинцев.
В дошкольные годы для меня то место (до которого дошагать можно за полторы минуты), было уже чужой территорией, иным миром. Вроде как сейчас другой город. Идти “в гости к Вите” значило идти далеко.
А еще дальше лежали совсем неведомые (в ту пору) кварталы. Потом-то, в школьные годы, я изучил их до каждого домика, до каждой калитки. И удивительную резьбу карнизов, крылечек и парадных дверей, и неожиданные изгибы улицы, которая порой выходила на край нашего знаменитого лога и становилась односторонней… Я знал на память жестяные таблички домовладельцев (написанные еще с “ятями” и твердыми знаками). Помнил узоры железных дымников на печных трубах… Но все это уже тогда, когда я был “большим”. Школьником. А в первые годы жизни мне казалось, что родная улица уходит в неведомые дали.
Иногда судьба позволяла мне сделать в эти дали прорыв. Случалось, что кто-нибудь из приятелей Сергея сажал меня на раму велосипеда (чаще всего тот же Витя Ножкин) и катил далеко-далеко, аж до Перекопской улицы с ее Земляным мостом через лог. Там улица Герцена кончалась. Но я тогда в уличной топографии еще не разбирался. Просто, замирая от восторга и вцепившись в руль, – рядом с крепкими пальцами хозяина велосипеда – я мечтал, чтобы счастье подольше не кончалось.
Велосипед потряхивало, сидеть на твердой трубчатой раме было неудобно, но все же радость была великая!
Движение велосипеда было похоже на бреющий полет.