С жизни жизненный туман.
Неожиданная встреча
С сердцем, любящим меня…
Мне ль тобою восхищаться?
Мне ль противиться судьбе?
Я боюсь тебе вверяться,
Я не радуюсь тебе!
Надо мною тяготеет
Клятва друга первых лет!
Юношей связали музы,
Радость, молодость, любовь,
Я расторг святые узы…
Он в числе моих врагов!
Ни подруги и ни друга
Не иметь тебе вовек!
Молвил, гневом вдохновенный,
И пропал мне из очей;
С той поры уединенный
Я скитаюсь меж людей!
Раз еще я видел счастье…
Видел на глазах слезу,
Видел нежное участье,
Видел… но прости, певец,
Уж предвижу я ненастье!
Для меня ль союз сердец?
Что же? роковая пуля
Не прервала дней моих?
Что ж? для нового изгнанья
Не подводят мне коня?
В тихой тьме воспоминанья
Ты б не разлюбил меня…
Обидчивость Кюхельбекера порой, в самом деле, была невыносима; в обществе его прозвали «Le monsieur qui prend la mou-che» [14] . Так, например, рассердился он на мою мать за то, что она на танцевальном вечере у Трубецких выбрала в котильоне не его, а Дельвига; в другой же раз на приятельской пирушке у П.А. Катенина Кюхельбекер тоже вломился в амбицию против хозяина, когда Катенин, без всякой задней мысли, налил ему бокал не первому, а четвертому или пятому из гостей.
Относясь всегда как нельзя более дружески к Кюхельбекеру, Александр Сергеевич разошелся с другим своим лицейским товарищем, бароном, впоследствии графом, Модестом Андреевичем Корфом. Между ними пробежала черная кошка из-за безделицы. О столкновении дяди моего с Корфом Ольга Сергеевна, оправдывая отнюдь не своего брата, а Модеста Андреевича, рассказала мне следующее.
Поводом к взаимному охлаждению лицейских однокашников послужило обстоятельство вздорное.
Корф и Пушкин жили в одном и том же доме; камердинер Пушкина, под влиянием Бахуса, ворвался в переднюю Корфа, с целью завести ссору с камердинером последнего; вероятно, у этих субъектов были свои счеты. На произведенный камердинером Пушкина шум в передней Модест Андреевич вышел узнать, в чем дело, и, будучи вспыльчив, прописал виновнику беспокойства argumentum baculinum [15] . Побитый камердинер Пушкина пожаловался своему барину. Александр Сергеевич вспылил в свою очередь и, заступаясь за слугу, немедленно вызвал Корфа на дуэль. На письменный вызов Модест Андреевич отвечал тоже письменно: «Je n’accepte pas Voire def pour une bagatelle semblable, non par ce que Vous etes Pouchkine, mais parceque je ne suis pas Ktichelbecker». [16]
Корф, не жалуя Кюхельбекера за бретерство, уколол этим же качеством и моего дядю.
Буря в стакане воды повела, однако, к тому, что Александр Сергеевич начал коситься на Корфа, который тоже стал его избегать. Сошлись ли они впоследствии на прежнюю товарищескую ногу, – не знаю.
Между тем Пушкин всю силу своей дружбы обратил на третьего своего товарища, поэта-барона Антона Антоновича Дельвига; теплые чувства их одного к другому не омрачились никакими недоразумениями.
Дядя после внезапной смерти Дельвига, последовавшей 31 января 1831 года, о которой получил известие, будучи в Москве, заболел от горя: кончина друга была для него неожиданным, страшным ударом. Изливая скорбь о невознаградимой утрате перед матерью моей, тоже искренно любившей безвременно угасшего поэта, Александр Сергеевич, среди истерических рыданий, сказал ей: «Сестра! в гробу мой Дельвиг милый! Немного нас осталось здесь: Горчаков, Комовский, Корф и только; о Кюхле (Кюхельбекере) не говорю; он для нас помер [17] ; далеко, далеко он от нас… не увидим более друга Вильгельма…»
Слова моего дяди, вылившиеся из глубины его любящего сердца, мать моя вспоминала не раз и вспоминала не без слез, высказывая предположение, что будь жив Дельвиг, он бы не допустил ее брата до расправы с «мальчишкой» (ее выражение) Дантесом и заставил бы Александра Сергеевича пренебречь всеми анонимными пасквилями, которыми доедали и доели его люди, не стоящие подошвы разорванных сапогов его же пьяных лакеев (подлинные слова моей матери. Выражалась она энергически).
И действительно, Дельвиг был ангелом-хранителем Пушкина, добрым его гением, в противоположность Чаадаеву, которого, кстати скажу, Ольга Сергеевна терпеть не могла. По ее словам, стихотворение моего дяди «Демон», посвященное им другу своему, Ал[ександру] Ник[олаевичу] Раевскому, относится именно к Чаадаеву. Оно написано в 1823 году и начинается так:
В те дни, когда мне были новы
Все впечатленья бытия…
И далее:
Тогда какой-то злобный гений
Стал тайно навещать меня…
Перенося безропотно, до самого своего замужества, домашние огорчения и неприятности, Ольга Сергеевна находила бестолковой суетой погоню за общественными увеселениями и удивлялась своим сверстницам, бальницам и модницам, говоря им: «Je m’etonne, comment Vous ne pouvez pas sufre a Vous rnёtе?» (Удивляюсь, как вы не можете довольствоваться самими собою?) Любимым провождением времени и утешением ее были книги, ведение своего дневника, втайне, конечно, от родителей, – дневника, в котором она изливала свои страдания, наконец, беседы с людьми серьезными о предметах отвлеченных.
Как я уже упомянул в своем месте, Ольгу Сергеевну занимали, главным образом, не разрешаемые смертными вопросы высшие – о цели бытия земного, назначении человека и, наконец, вопрос роковой, страшный – о смерти и жизни загробной. Под влиянием кончины горько оплаканных ею Марии Алексеевны и Анны Львовны, мать моя увидела ключ к разрешению волновавших ее вопросов единственно в религии, покончив бесповоротно с несостоятельными системами философов-энциклопедистов.
Убежденная в истине бессмертия души, Ольга Сергеевна пришла к выводу, что отошедшие души наших родственников и друзей могут порою навещать оставшихся, а раз допустив это, она допустила бытие и других неразгаданных существ иного мира, духовного. Мистическому настроению матери содействовали, кроме чтения мистиков в библиотеке Сергея Львовича, принадлежавшего в молодости, подобно своему брату Василию, к масонской ложе, и бесчисленные семейные легенды.
Некоторыми из этих легенд я и заканчиваю описание молодости матери до ее замужества, рассказывая каждое таинственное приключение порознь, и черта в черту так, как передавала мне их Ольга Сергеевна.
Бабка моя, Надежда Осиповна, год спустя после появления на свет Александра Сергеевича, – следовательно в 1800 году, – прогуливаясь с мужем днем по Тверскому бульвару в Москве, увидела шедшую возле нее женщину, одетую в белый балахон; на голове у женщины был белый платок, завязанный сзади узлом, от которого висели два огромные конца, ниспадавшие до плеч. Женщина эта, как показалось моей бабке, не шла, а скользила, как бы на коньках. – «Видишь эту странную попутчицу, Сергей Львович?» Ответ моего деда последовал отрицательный, а странная попутчица, заглянув Надежде Осиповне в лицо, исчезла.