1952
ПРЕКРАТИМ ЭТИ РЕЧИ НА МИГ…
Прекратим эти речи на миг,
пусть и дождь свое слово промолвит
и средь тутовых веток [42]немых
очи дремлющей птицы промоет.
Где-то рядом, у глаз и у щёк,
драгоценный узор уже соткан —
шелкопряды мотают свой шелк
на запястья верийским красоткам[43].
Всё дрожит золотая блесна,
и по милости этой погоды
так далекая юность близка,
так свежо ощущенье свободы.
О, ходить, как я хаживал, впредь
и твердить, что пора, что пора ведь
в твои очи сквозь слезы смотреть
и шиповником пальцы поранить.
Так сияй своим детским лицом!
Знаешь, нравится мне в этих грозах,
как стоят над жемчужным яйцом
аистихи в затопленных гнёздах.
Как миндаль облетел и намок!
Дождь дорогу марает и моет —
это он подает мне намёк,
что не столько я стар, сколько молод.
Слышишь? — в тутовых ветках немых
голос птицы свежее и резче.
Прекратим эти речи на миг,
лишь на миг прекратим эти речи.
1953
Я в семь часов иду — так повелось —
по набережной, в направленье дома,
и продавец лукавый папирос
мне смотрит вслед задумчиво и долго.
С лотком своим он на углу стоит,
уставится в меня и не мигает.
Будь он неладен, взбалмошный старик!
Что знает он, на что он намекает?..
О, неужели ведомо ему,
что, человек почтенный и семейный,
в своем дому, в своем пустом дому,
томлюсь я от чудачеств и сомнений?
Я чиркну спичкой — огонек сырой
возникнет. Я смотрю на это тленье,
и думы мои бродят над Курой,
как бы стада, что ищут утоленья.
Те ясени, что посадил Важа,
я перенес в глубокую долину,
и нежность моя в корни их вошла
и щедро их цветеньем одарила.
Я сердце свое в тонэ[44] закалил,
и сердце стало вспыльчивым и буйным.
И всё ж порою из последних сил
тянул я лямку — одинокий буйвол.
О старость, приговор твой отмени
и детского не обмани доверья.
Не трогай палисадники мои,
кизиловые не побей деревья.
Позволь, я закатаю рукава.
От молодости я изнемогаю —
пока живу, пока растет трава,
пока люблю, пока стихи слагаю.
1956
Над Метехи я звезды считал,
письменам их священным дивился.
В небесах, как на древних щитах,
я разгадывал знаки девиза.
Мне всегда объясняла одно
эта клинопись с отсветом синим —
будто бы не теперь, а давно,
о Метехи, я был твоим сыном.
Ты меня создавал из ребра,
из каменьев твоих сокровенных,
и наказывал мне серебра
не жалеть для нарядов военных.
Пораженный монгольской стрелой,
я дышал так прощально и слабо
под твоей крепостною стеной,
где навек успокоился Або [46].
За Махатской горой [47]много дней
ты меня окунал во туманы,
колдовской паутиной твоей
врачевал мои бедные раны.
И, когда-то спасенный тобой,
я пришел к тебе снова, Метехи.
Ворожи над моей головой,
обнови золотые доспехи.
Одари же, как прежде, меня
Йорским [48]облаком и небесами,
подведи под уздцы мне коня,
чтоб скакать над холмами Исани [49].
А когда доскажу все слова
и вздохну так прощально и слабо,
пусть коснется моя голова
головы опечаленной Або.
1958
«Две округлых улыбки — Телети и Цхнети…»
Две округлых улыбки — Телети и Цхнети [50],
и Кумиси и Лиси [51]— два чистых зрачка.
О, назвать их опять! И названия эти
затрудняют гортань, как избыток глотка.
Подставляю ладонь под щекотную каплю,
что усильем всех мышц высекает гора.
Не пора ль мне, прибегнув к алгетскому камню,
высечь точную мысль красоты и добра?
Тих и женственен мир этих сумерек слабых,
но Кура не вполне обновила волну
и, как дуб, затвердев, помнит вспыльчивость сабель,
топот конских копыт, означавший войну.
Этот древний туман так не полон — в нём стрелы
многих луков пробили глубокий просвет.
Он и я — мы лишь известь, скрепившая стены
вкруг картлийской столицы на тысячу лет.
С кем сражусь на восходе и с кем на закате,
чтоб хранить равновесье двух разных огней:
солнце там, на Мтацминде [52], луна на Махате [53],
совмещенные в небе любовью моей.
Отпиваю мацони [54], слежу за лесами,
за небесами, за посветлевшей водой.
Уж с Гомборской горы [55] упадает в Исани
первый луч — неумелый, совсем молодой.
Сколько в этих горах я камней пересилил!
И тесал их и мучил, как слово лепил.
Превозмог и освоил цвет белый и синий.
Теплый воздух и иней равно я любил.
И еще что я выдумал: ветку оливы
я жестоко и нежно привил к миндалю,
поместил ее точно под солнце и ливни.
И все выдумки эти Тбилиси дарю.
1958
Теперь и сам я думаю: ужели
по той дороге, странник и чудак,
я проходил?
Горвашское ущелье [57],
о, подтверди, что это было так.
Я проходил. И детскую прилежность
твоей походки я увидел.
Ты
за мужем шла покорная, —
но нежность,
сиянье нежности взошло из темноты.
Наши глаза увиделись.
Ревниво
взглянул твой муж.
Но как это давно
случилось.
И спасла меня равнина,
где было мне состариться дано.
Однако повезло тому, другому, —
не ведая опасности в пути,
по той дороге он дошел до дому,
никто не помешал ему дойти.
Не гикнули с откоса печенеги,
не ухватились за косы твои,
не растрепали их.
Не почернели
глаза твои от страха и любви.
И, так и не изведавшая муки,
ты канула, как бедная звезда.
На белом муле, о, на белом муле
в Ушгули [58] ты спустилась навсегда.
Но всё равно — на этом перевале
ликует и живет твоя краса.
О, как лукавили, как горевали
глаза твои, прекрасные глаза.
1958