То есть сначала мы репетировали "Фиесту" в театре и даже показали прогон Гоге, но Гога по каким-то важным для него причинам этой работы не принял, и тогда Сереже пришлось искать реванша на телевидении...
Роль Билла Гортона на редкость совпадала с его главным человеческим свойством: быть честным, стойким и никогда не падать духом, о чем он и просил всех нас, и прежде всего огорченного Сергея.
И до последнего времени это Грише удавалось.
Несмотря ни на что...
Даже в те черные времена, когда многие падали духом, потому что партия громила космополитов. И Центральный театр Советской Армии, в котором работал Гриша, громил безродных космополитов. И сводный хор погромщиков изо всех творческих сил дружно мочил своего собственного космополита.
Тогда, на общем собранье раздался одинокий голос Гая, который сказал:
- Это - несправедливо. И это - неправда. Наш завлит Борщаговский вовсе не портит советские пьесы. А часто даже спасает. Наш завлит бескорыстно спасает плохие пьесы бездарных драматургов!..
И привел примеры...
Тут-то все и случилось.
Тут-то все собранье развернулось против Гриши, и его вместе с Борщаговским как безродных космополитов исключили из партии и прогнали из театра...
К сведению тех, кто уже и еще не знает.
"Космополиты", по тем временам, значило - евреи; их-то тогда и громили.
И некоторых - до смерти.
В конце сороковых - начале пятидесятых годов прошлого века, когда Гришу Гая изгнали из военного театра, "космополитов" громила вся страна во главе с обкомгоркомрайкомами и Центркомом. Громила громко и открыто.
А в начале восьмидесятых, когда Гай служил в Большом драматическом, а нас со Стржельчиком вызывал товарищ Барабанщиков, партия, в соответствии с духом нового времени, поступила гораздо хитрее и создала как бы общественный Комитет по борьбе якобы с сионизмом, заставив советских евреев самих себя громить. И не громко, а под сурдинку. В этом и заключались партийная хитрость и творческое развитие сталинской национальной политики в новых международных условиях.
Так вот, даже и тогда, когда его выгнали из центрального армейского театра, Гриша не упал духом, а, походив по Москве безработным и убедившись, что другие театры его принимать боятся, собрался ехать на самый Дальний Восток...
И надо же так случиться, что тут на улице Горького ему встретился космополит Борщаговский, а мимо как раз проходил Товстоногов.
И космополит Борщаговский познакомил космополита Гая с режиссером проверенной ориентации Товстоноговым, который спешил на вокзал.
А Гога знал, что случилось с Гришей, знал, что Гриша - в опале. Но он не побоялся поступить как захотелось и, повинуясь порыву души, сказал опальному Грише:
- Я еду в Ленинград принимать молодежный театр. Хотите со мной?
- Хочу, - сказал Гай, и они подружились...
Такова правдивая легенда и легендарная правда.
Возможно, в моем пересказе есть и неточности. Может быть, Гогу с Гришей познакомил не Борщаговский, а кто-то другой. И может быть, молодой Мастер направлялся еще не на вокзал, а в другое место. Более того, у автора есть разноречивая информация о том, что Товстоногов и Гай познакомились то ли в Тифлисе, то ли в Москве, однако, еще до войны. Но он просил бы уважаемого товарища Борщаговского и других знающих товарищей не вносить разрушительных уточнений.
Потому что ему кажется, что так лучше...
Приехав в Ленинград, Гога и Гриша начали с общаги "Ленкома", и радость совместного восхождения заполнила их краткие сутки и круглые сезоны. Это было время веселой бедности, и Гай с улыбкой упоминал случай, когда обе семьи были поглощены то ли штопкой, то ли латаньем единственных Гогиных штанов. Соль рассказа была, очевидно, в том, что родство душ было тогда для них много дороже любых признаков внешнего благополучия.
В "Ленкоме" Георгий жаловал Григория, и они дружно получили Сталинскую премию не то за спектакль "Из искры", где Лебедев играл Сталина, а Гай грузинского работягу по имени Элишуки, не то за "Репортаж с петлей на шее" Фучика, где Грише досталась роль тюремного надзирателя Колинского.
Или Георгий получил тогда две премии за оба спектакля, а Женя Лебедев с Гришей по одной?.. Важно, что все трое стали сталинскими лауреатами, и, как мне кажется, все трое надеялись, что это - только начало...
Кроме грузина и чеха Гай сыграл еще украинца, узбека и несколько лиц других национальностей, и это, безусловно, доказывало, что он - никакой не "космополит", а, наоборот, пропагандист и агитатор дружбы братских народов.
Особенно приятно было узнать, что Гриша исполнил роль героя пьесы Абдуллы Каххара "Шелковое сюзанэ" по имени Дехканбай, а Гога за эту, очевидно, выдающуюся постановку, был удостоен звания "Заслуженный деятель искусств Узбекской ССР".
Однако, приняв БДТ, Георгий Александрович не тотчас позвал за собой Гая, а когда все-таки позвал или принял в расчет Гришино стремление, то уже на вторые, а не на первые роли, о чем, судя по некоторым свидетельствам, его и предупредил. То есть речь шла об укреплении вторых ролей в БДТ артистом первого положения из "Ленкома", и ему самому предстояло решить, согласен он на новые условия или нет.
Пожалуй, это и был для Гриши первый удар. Попробуй-ка сделать такой выбор: остаться одному в обезглавленном "Ленкоме" или продолжить совместную с Гогой творческую жизнь, но уже на втором плане...
И Григорий снова присягнул на верность Георгию, приняв его условия и стараясь не падать духом...
"Дорогой Георгий Александрович!" - писал из больницы Гай...
По чуткому стечению благосклонных обстоятельств на теплоходе "Хабаровск", отчалившем наконец от советского порта Находка, с нами плыла балетная труппа Большого театра, и вряд ли мне удастся передать через годы, какое блаженное томление заключалось в том, чтобы, опершись на палубные перила, отважно говорить с легконогой Ниной и длинношеей Людмилой о дивных беглецах Рудольфе и Мише, об элевации и поддержках, о звездных прорывах на авансцену и разумной привычке стоять "у воды", то есть прочно держаться в спасительной тени кордебалета...
Задавая виноватые вопросы, я узнавал от Люды и Нины о судьбе их прекрасных товарок - безвозвратно потерянной мною Ольги и до конца дней дорогой Жени, которые, слава Богу, еще танцуют, но живут другой жизнью и, может быть, помнят, может быть, помнят меня...
Мы говорим, как будто танцуем; на плавной палубе некуда деться от тайной любви к морской свободе и женщинам-птицам. Их, конечно, бдительно охраняют, но мы охранникам не опасны; мы не знаем балетного эсперанто, и что с нас взять, почти безъязыких?