Память не сохранила это сочинение в полном объеме, только последнее четверостишие вспоминается, да и то благодаря тому случайному ценителю, встреченному под башмаками Александра Сергеевича.
Ценитель читал стихотворение, беззвучно шевеля толстыми губами, а запомненное четверостишие прочел вслух, булькая, гнусавя и испытывая трудности в произнесении всех шипящих:
— «Мечты, мечты… И я мечтаю робко при свете затухаюшчего дня, что, может быть, нехоженая тропка ешчо осталась где-то для меня». –
Он вздохнул, поднял очки на лоб, посмотрел на меня печально и сказал:
— Нет, это не то.
Потом подумал и решил свое суждение детализировать:
— То, что вы пишете, молодой человек, есть настояшчая и сушчая чепуха.
Я и сам думал примерно так же, но столь прямое суждение меня покоробило.
— Почему ж это чепуха? — спросил я сердито.
— Потому что чепуха! Потому что все содержание этого вашего, с позволения сказать, стихотворения стоит три копейки, а если сказать точнее, то две с половиной. Кроме того, я вам должен сказать откровенно (тут голос его посуровел): это стихи не наши.
— Не ваши? — переспросил я удивленно.
— Не наши, — повторил тот очень серьезно. — Судите сами. Почему вы пишете о затухаюшчем дне, когда можно сказать, что солнце нашего дня находится на пути к зениту? Вы понимаете, что я имею в виду? И почему ваш лирический герой, проявляя не свойственную нашему человеку склонность к индивидуализму, ишчет для себя какие-то, понимаете ли, отдельные, побочные тропки? Почему он не хочет идти по широкой магистральной дороге вместе со всем нашим народом? Почему? Вы откуда приехали? Из Крыма? Вот и возврашчайтесь к себе в Крым. Можете там вырашчивать виноград или картошку или заниматься чем-то ешчо, но писать стихи… Нет, нет, молодой человек, поверьте мне, это совсем не для вас. Впрочем, давайте разберем, что вы написали ешчо.
Он вознамерился читать дальше, но я схватился за тетрадь:
— Отдайте!
— Ну почему же? Я же хочу вам помочь разобраться.
— Не надо! — Неблагодарный, я вырвал тетрадь, встал и поспешно удалился.
Приемные экзамены уже начались, и абитуриенты толпились под пыльными тополями в садике за институтом. Они все были уже признанные таланты: их признала авторитетная комиссия, пропустившая их через творческий конкурс. Теперь дело оставалось за малым: доказать, что они кое-что помнят из пройденного в школе курса наук для простых смертных. Причем в данном случае действует закон обратной пропорции: чем больше талант, тем меньше он должен помнить.
В садике была обычная экзаменационная толкотня. Кто-то со страхом входил туда, где шли экзамены, кто-то с облегчением или в отчаянии выскакивал. Спрашивали, какие кому достались билеты.
Самоуверенный молодой и прыщавый блондин читал двум ровесникам свои шуточные стихи фривольного содержания. Я приблизился и послушал: «Она, конечно, не девица. Но мне ведь с ней не под венец. А коли так, она сгодится… — Блондин выдержал многоточие, оглядел своих слушателей и победоносно завершил: — Сгодится на худой конец».
Сам блондин шутке своей засмеялся. Улыбнулись те двое. И я, никем не уполномоченный провинциал, тоже за компанию радостно подхихикнул. Чем обратил на себя внимание блондина. Тот повернулся и, оглядев меня с головы до ног, спросил:
— Ты кто такой?
— В каком смысле?
— В прямом. Поэт? Прозаик? Критик?
Назвать себя поэтом я не осмелился и сказал скромно:
— Пишу стихи.
— Ну, почитай! — приказал блондин.
Смущенный оказываемым вниманием, я засуетился, развернул тетрадку. Конечно, я помнил свои стихи и так, но боялся сбиться. Нашел то, которое нравилось Свете:
Остывает земля.
Тени темные стелются медленно.
И внизу корабли
опускают за борт якоря…
Я читал, уткнувши глаза в тетрадку, а когда от нее отлепился, никого перед собой не увидел. Впрочем, блондина тут же отыскал в нескольких шагах от себя. Тот, прижав к дереву нового слушателя и хихикая, читал ему про худой конец.
Потолкавшись среди них, я поднялся наверх, в приемную ректора (тогда им был знаменитый писатель Федор Гладков). Там сидела со строгим видом та самая секретарь Фейгина, что прислала мне телеграмму с отказом в приеме. Когда я представился, она сразу стала приветливой:
— Так это ваша телеграмма! Остроумная. Ректор сказал, что вас надо было за одну эту телеграмму принять.
— В чем же дело? — спросил я.
Поколебавшись, секретарь тут же взяла себя в руки и сказала, что, пожалуй, все-таки поздно, экзамены идут уже третий день… А впрочем…
Втыкая наманикюренный пальчик в дырки телефонного диска, она соединилась с абонентом, который, очевидно, находился поблизости.
— Михаил Борисович, — сказала она, — помните, один абитуриент прислал нам телеграмму, что он все равно будет поэтом? Так вот он здесь. Я понимаю, что поздно, но, может быть, вы хотя бы посмотрите его стихи. — Она положила трубку и показала приезжему на стул у стены. — Посидите. Сейчас подойдет Михаил Борисович. Он у нас самый активный пестователь молодых дарований.
Я не знал, кто такой Михаил Борисович, но заволновался и, севши на стул, стал быстро перебирать свои пятнадцать стихотворений, выбирая, с какого лучше начать. Стихотворение про вечер и корабли уже не казалось мне таким прекрасным, как раньше. Что еще можно показать? «Матери»? Да, конечно, это стихотворение имело успех, но где и какой? Что еще? «Отцу»? «Тете Ане»? «Дяде Косте»? Нет, это все чепуха, но про нехоженую тропку все-таки ничего.
— Здравствуйте, лапочка! — послышался вдруг голос, булькающий, как из колодца. — У вас сегодня потрясаюшчая прическа. Ну, где ваш телеграфный поэт?
Я поднял голову, посмотрел на вошедшего и вскочил на ноги.
— Так это вы! — удивился, но не очень Михаил Борисович. — Ну, куда же вы, куда? Подождите! Я же вас не съем. Эти ваши стихи про тропку мне не понравились, но, может быть, другие понравятся.
— Нет, нет, нет, — сказал я. — Спасибо.
И с тем вылетел в коридор, а затем во двор и на бульвар. Пошел назад к Пушкину. Подумал, остановился. Глупо получается. Приехал — значит, надо проявлять настойчивость.
Вернулся в институт, согласный все-таки выслушать Михаила Борисовича. Оказалось, он ушел. Но секретарша все еще благоволила ко мне, и по ее звонку опять откуда-то сверху спустился Сергей Иванович Вашенцев, пожилой литератор, — как потом я узнал, друг Твардовского. Он бегло проглядел мои стихи, сказал, что в них «что-то есть», но абитуриенты сдают уже второй экзамен.