– Ma vengeance sera terrible![351]
Общественники были поглощены киевским судебным процессом – еврея-конторщика Менделя Бейлиса обвиняли в ритуальном убийстве школьника Андрея Ющинского. Следствие по кошмарному делу, открытое еще при покойном Столыпине, тянулось, будоража как Россию, так и Европу, два с половиной года, выдав в итоге обвинительное заключение шитое белыми нитками. Присяжные, убоявшись греха, вынесли оправдательный вердикт, вместо ожидаемых еврейских погромов по Киеву прокатились манифестации, клеймящие «полицейскую Цусиму», освобожденный Бейлис с семьей немедленно выехал за границу, а странная гибель несчастного подростка так и осталась загадкой[352].
Ценители прекрасного следили за визитом в Москву и Петербург бельгийского литературного классика Эмиля Верхарна, прочая публика – за российским турне кинокомика Макса Линдера (Гумилев побывал на столичных чествованиях обоих знаменитостей). Но «гвоздем» художественного сезона стали отечественные футуристы, отбросившие деление на «эго» и «кубо» и выступавшие единым строем: братья Бурлюки, Маяковский, Игорь-Северянин, Алексей Крученых, Василиск Гнедов, Василий Каменский и проч., и проч. О них говорили повсюду. Энергичный литературный критик из «Речи» и «Нивы» Корней Чуковский сделал себе имя на «футуроедстве», постоянно выступая с язвительными лекциями и пикируясь в статьях и дискуссиях с теоретиками «будетлянства» (как, на русский лад, именовалось иногда модное течение). Даже думский монархист Василий Шульгин, упоминая нелепости следственного заключения по «делу Бейлиса», сравнивал работу киевских полицейских с живописной «мазней футуристов». Последние, действительно, старались вовсю: раскрашивали не только холсты и сценические ширмы для выступлений, но и собственные лица, подвешивали за ножки концертный рояль и собирались «неузнанными розовыми мертвецами лететь к Америкам». Среди этого содома царил Владимир Маяковский, тыкавший со сцены пальцем в какого-то невинного зрителя-бородача:
Вот вы, мужчина, у вас в устах капуста
Где-то недокушанных, недоеденных щей…
Грозный палец перемещался на испуганную курсистку:
вот вы, женщина, на вас белила густо,
вы смотрите устрицей из раковин вещей.
«Публика уже не разбирала, где кончается заумь и начинается безумие, – вспоминал постоянный участник футуристических эскапад поэт Бенедикт Лифшиц. – Всем было весело». Литературные скандалы вошли в моду. Свою лепту внес даже ветеран-символист Константин Бальмонт, вернувшийся в Россию после многолетних зарубежных скитаний.
Первая встреча Гумилева с поэтическим кумиром юности вышла незабываемой!
Чествование устроили в «Бродячей собаке». Статный, огненно-рыжий Бальмонт с жаром поведал собравшимся гостям о недавнем путешествии в Океанию. Принимая здравицы, он возбуждался с каждым бокалом все больше, размахивал руками и громко декламировал стихи. Восторженные почитатели совсем заслонили эффектную фигуру от Гумилева. Внезапно раздался звон стекла, топот, истошный крик: «Старичок! Иди-ка ты спать! Мне не нравится твой голос!!» – и толпа раздалась, женщины завизжали, отпрыгивая от сцепившегося с кем-то Бальмонта. Городецкий, перемахнув через стол, ринулся на помощь, за ним сунулись размалеванные футуристы, а затем весь подвал затрясся во всеобщей толчее и потасовке.
Газеты и молва трубили о таких «поэтических дерзаниях» куда охотнее, чем ранее о призывах акмеистов к «мужественно-твердому и ясному взгляду на мир». Приходилось признать, что пророк из Гумилева вышел никудышный! Ведь и «Цех», и акмеизм создавались под впечатлением померещившихся катастроф и бед, подстерегающих страну. Но вокруг царило полное спокойствие. Сильная, как никогда, великая Империя, отпраздновав 300-летний юбилей царствующей фамилии, наслаждалась глубоким миром, и не виделось надобности в героических усилиях для защиты и спасения ее духовных святынь, ее культуры и истории:
Победа, слава, подвиг – бледные
Слова, затерянные ныне…
Пристыженный и разочарованный Гумилев забросил фантазии и с головой погрузился в дела романо-германского семинария, хлопотал об учреждении там особой «Готианской комиссии». Над переводом книги стихов Теофиля Готье «Emaux et Camées» («Эмали и камеи») он трудился несколько лет, сдавал сейчас готовую рукопись в печать и мечтал продолжить работу по созданию образцового «русского» свода сочинений великого француза в группе филологов-единомышленников:
– Существуют разные способы переводить стихи. Иногда переводчик пользуется случайно пришедшим ему в голову размером и сочетанием рифм, своим собственным словарем, часто чуждым автору, которого переводит, по личному усмотрению то сокращает, то удлиняет подлинник. Ясно, что такой перевод можно назвать только любительским. Переводчик-профессионал, как истинный поэт, достойный этого имени, пользуется прежде всего изученной формой стихотворения, как единственным средством выразить дух…
Из «Готианской комиссии», как ранее из «кружка изучения поэтов», ничего не вышло. Но слухи о «научной» теории перевода, которую разработал Гумилев, просочились из университетских стен и достигли редакции нового петербургского литературно-поэтического журнала «Северные записки». Этот ежемесячник в 1913 году начали выпускать известный юрист, публицист и издатель Яков Сакер и его жена Софья Чацкина, хозяйка домашнего литературного салона. Журнал был «с направлением» и, по мысли супругов-издателей, «отстаивал те течения в области мысли и жизни, которые несут в себе высшие культурные ценности и начала свободного развития общественности». Особое внимание уделялось «новоевропейской культуре» – в «Северных записках» печатались Мочульский, Эйхенбаум, Виктор Жирмунский и другие светочи романо-германского семинария. Гумилев получил от издательской четы заказы на переводы поэмы французского символиста Франсиса Вьеле-Гриффена «Кавалькада Изольды» и (по подстрочнику с английского) – пьесы одного из столпов «викторианской» литературы Роберта Браунинга «Пиппа проходит».
Вокруг Чацкиной, прозванной «литературной тетушкой», собиралась пестрая компания молодых беллетристов и поэтов, многие из которых были настроены весьма «акмеистично». Редакцию «Северных записок» в Саперном переулке навещал студент-политехник Леонид Каннегиссер – беспутный, веселый романтик, влюбленный в героические баллады Гумилева. Студент-филолог Георгий Адамович хоть и ругал акмеистов за «формализм», но прилежно изучал «Гиперборей» и все издания «Цеха». Чтил акмеистов и студент-юрист Валентин Парнах, более увлеченный новейшими теориями искусства, чем вопросами римского права. В «Северных записках» сотрудничала его сестра Софья Волькенштейн, подписывающая свои великолепные античные стилизации – в духе Сафо, помноженной на Ахматову, – девичьей, измененной на православный лад фамилией Парнок. Начинающий поэт и музыкант Никс Бальмонт ставил стихи Михаила Кузмина выше, чем стихи отца-символиста. Попадая на литературные застолья в Саперном переулке, развенчанный «синдик № 1» мог тешить себя надеждой, что акмеизм, изгнанный из «Аполлона» и угасавший зимой вместе с «Гипербореем» и «Цехом поэтов», обретал среди молодежи «Северных записок» второе дыхание.