Утопические рецепты Золя оказались несостоятельными, но можно ли сказать, что роман в целом вовсе ему не удался? Если поразмыслить хорошенько, то надо признать, что в замысле писателя и даже в его осуществлении было много целесообразного, по-своему новаторского. Золя предельно демократизирует форму романа. Он желает разговаривать со всеми на языке образов, понятных каждому. Эстетические задачи он желает подчинить этическим, нравственным. («Привлечь интерес публики — вот чего я хочу».) В самом деле, он ставит вопросы, которые обычно являются предметом обсуждения в ученых трудах, но многие ли читатели обращаются к специальной литературе и многие ли из них знают о ее существовании? А ведь вещи, о которых говорит Золя, касаются каждого, они общественно значимы. Ему и дела нет, что скажут эстеты, он не обидится, если роман его сочтут тенденциозным, художественные приемы — умышленно упрощенными. Раньше все это его страшило, волновало, и он гордился чисто эстетическими открытиями, а сейчас, на старости лет, былое тщеславие художника кажется ему второстепенным. Главное — принести благо обществу, победить правдивым словом еще один порок. Единственно, что его беспокоит, так это боязнь «наскучить публике», ибо он знает: «Ничто так не расхолаживает, как слишком затянувшаяся фантазия…» Он хотел написать проповеднический роман и написал его, написал со свойственной ему талантливостью. Старость не обескрылила его, вкус не притупился, рука мастера осталась твердой и уверенной. Просто он изменил манеру письма и поставил перед собой иные задачи, и теперь он будет писать только так.
Жизнь в изгнании продолжалась, и Золя мало-помалу привыкал к одиночеству, английским туманам, переменам квартир и неприятным известиям, поступавшим из Парижа.
Для оплаты долгов по делу Дрейфуса пришлось продать огромный стол Людовика XIII — украшение квартиры на Брюссельской улице (Шарпантье выкупил его с торгов за 32 тысячи франков). В конце июля власти лишили Золя ордена Почетного легиона, который доставил ему в свое время немало приятных минут. Событие это, впрочем, не очень-то его огорчило, а вскоре пришла весть, что возмущенный несправедливостью Анатоль Франс в знак протеста отказался от присвоенного ему орденского звания. В середине августа Золя посетила Жанна, прибывшая в Пенн с детьми, огромным чемоданом и еще какими-то бесчисленными свертками, содержавшими ее туалеты. Дети внесли оживление в жизнь отшельника. Теперь на прогулках, кроме Виолетты, его сопровождала шумная компания близких ему людей. Но это длилось недолго. 15 октября Золя опять остался один (Жанна и дети еще раз побывали у Золя накануне его возвращения в Париж). Дважды изгнанника посетила законная жена, но приезды ее были кратковременными — английская кухня и английский климат плохо влияли на здоровье Александрины.
Оставаясь один, Золя продолжал работать над «Плодовитостью» и порой забывал о деле Дрейфуса и собственном своем деле, которое еще не было завершено. Тягостнее всего проходили ночи, когда во время бессонницы в один кошмарный клубок спутывались мысли о наступавшей старости, об унижениях, пережитых в Париже, о неопределенном и глупом нынешнем его существовании. Однажды (это было в первый приезд Жанны) затеплилась надежда на скорое возвращение. К ответу привлекли главного свидетеля обвинения — полковника Анри, наконец-то уличенного в подлоге. Его упрятали в тюрьму, и там он покончил с собой. В Париже приняли решение о доследовании дела Дрейфуса. Золя ликовал, но возвращаться во Францию ему все же было нельзя.
Кроме родных, Золя посещали друзья. Как-то его навестил Шарпантье, а с переездом в Норвуд у него побывали Жан Жорес, Шарль Пеги, Октав Мирбо, Фаскель, Лабори (этот последний бывал у Золя неоднократно). Золя изменился и внешне и внутренне. Исчезла его «элегантность», приобретенная в пору романа с Жанной. Теперь он походил на крепко скроенного крестьянина, прожившего долгую трудовую жизнь. Жоресу Золя признался, что стал лучше, «избавился от дешевой популярности», мечтает посвятить себя делу освобождения человечества, а потому усиленно читает Фурье, знакомство с которым оказывает на него «ослепляющее впечатление».
Наконец, 3 июня 1899 года Золя получил долгожданную телеграмму. В ней было всего два слова: «Чек отсрочен». На секретном языке, которым Золя и его друзья пользовались в течение одиннадцати месяцев, это означало, что дело Дрейфуса будет пересматриваться и что Золя может собираться в дорогу. Восторгу Золя не было предела, и он тут же принялся готовиться к отъезду.
В воскресенье, 4 июня 1899 года, торжествующий и повеселевший, Золя во второй раз покинул Британские острова.
В Париже за это время многое изменилось. Страсти, разбушевавшиеся в связи с делом Дрейфуса и делом Золя, значительно поутихли. После разоблачения и самоубийства Анри и решения кассационного суда многие антидрейфусары прикусили языки.
По приезде в Париж Золя в тог же день публикует в газете «Орор» статью «Правосудие», в которой объясняет общественному мнению причины своего отъезда из Франции, напоминает, что это «чудовищное дело» разделило страну на два лагеря, на людей, которые связаны с прошлым, с реакцией, и поборников Истины и Справедливости, устремленных в будущее. Он призывает всех честных людей к действию, к работе «во имя прогресса и освобождения».
30 июля во Францию возвращается Дрейфус, пробывший на каторжных работах пять лет. Его вновь привлекают к суду и вновь осуждают. Правда, через десять дней после этого новый президент республики — Лубе подписывает помилование.
Антидрейфусары поднимают голову («все-таки Дрейфус виновен»). Какой-то неизвестный ранит адвоката Золя из пистолета.
Вторичное осуждение Дрейфуса и лицемерное помилование невиновного человека приводят Золя в ярость. В газете «Орор» публикуется его «Письмо г-же Дрейфус», в котором он снова и снова говорит о невиновности Дрейфуса. Но сам факт освобождения Дрейфуса, возвращение его в лоно семьи вызывает у Золя прилив лирических чувств. «Сантименты», — скажут политики, слегка пожав плечами. Видит бог, это правда! Я подчинялся одному лишь велению сердца, я спешил на помощь человеку, попавшему в беду, будь то еврей, католик или мусульманин».
«Письмо г-же Дрейфус», обращенное, в сущности, к правительству и главе государства, напоминает по своей яркости и убедительности «Я обвиняю» и по силе своей остается одним из наиболее мощных публицистических выступлений Золя в эпоху дела Дрейфуса.
Постепенно Золя входит в привычный ритм жизни. Париж, Медан, Вернейль. Он может снова приняться за работу, продолжить осуществление замысла «Четвероевангелия». На очереди «Труд» — произведение, идея которого созрела еще в изгнании. Да, это будет утопия, навеянная философией Фурье. Но разве поэт не имеет права на домысел, на гипотезу? Золя понимает, что у него найдутся противники. Систем преобразования общества придумано много. Их предлагают социалисты-коллективисты (так называет он гедистов — последователей Маркса), анархисты, даже католики, стремящиеся сохранить пошатнувшийся престиж церкви. Но ему милее других система Фурье, не требующая насилия, перестраивающая общество эволюционным путем. Да, Золя не революционер и не социалист. Он только сочувствующий и ищущий. Шарль Пеги скажет: «Когда такой революционер, как Золя, не социалист — это большая бесполезность». И все-таки Золя не революционер. Но цель писателя не только защита утопического преобразования общества. Он лелеет другую идею. О ней-то он и рассказал Шоресу, когда тот посетил его в Норвуде: «Я не знаю, что получится из моих изысканий, но я хочу прославить труд и тем самым заставить людей, которые его угнетают и оскверняют нищетой, наконец, уважать его».