— Я не о себе.
— Ей, покойнице, все едино. А у тебя, Александр, так и так ангельские крылышки не вырастут…
Бестужев перетащил тахту в меньшую комнату — кабинет. В бывшей спальне устроил кухню и столовую. Свободные часы он сиживал у Олиной матери.
В больнице Матрена Лазаревна чуть не прокляла дочь. Бестужев остановил ее: «Ольга мне невеста».
Теперь он расписывал вдове унтер-офицера трогательные сцены возможной — выздоровей Ольга — их семейной жизни. Нестерцова слушала его, как слушают сказки: самозабвенно и недоверчиво. Матрена Лазаревна и сама разоткровенничалась: ей здесь невмоготу, схоронила мужа и дочь ненаглядную…
Оставляла Дербент не только старая Нестерцова. Складывал сундук и капитан Жуков — получил отставку.
На Бестужева обрушились болезни, тоска. Недавно еще петушился, читая, что Марлинского равняют с Пушкиным, европейскими знаменитостями. Чушь! Выйти бы из разряда средних; два-три человека скажут: «это не худо», он умиленно заплачет.
Скованный немотой, думал о Пушкине иначе, нежели в часы поднебесного парения. Тогда больше уповал на себя, теперь — на него. Только бы Пушкин не почивал на лаврах; у лавров для гения свои шипы, они мягки для посредственности, для Загоскина и Булгарина…
Собственный дар его — такая же химера, как и возвращение в Россию. Не видать ему снегов родины, за которые отдал бы весь виноград Кавказа, все розы Адербиджана.
* * *
Летом заказал надгробный камень Ольге Нестерцовой. На лицевой стороне фамилия и даты, на обратной — сломленная роза с оторванными лепестками, пораженная молнией. Под розой — единственное слово: «Судьба».
* * *
Полгода Бестужев почти не притрагивался к бумаге. Натолкнувшись на свой псевдоним в списке авторов какого-либо журнала, заходился бешенством: отыскали приманку…
Инженер Гене, снаряжая горную экспедицию, звал с собой Бестужева, уломал Васильева («Лучшего толмача нет»). Бестужев ехал под видом татарина. Вместе с солдатской амуницией оставил дома все тяготы. Будет слушать горные ручьи и любоваться зеленью листьев, глаза отдохнут на белоснежных вершинах…
Но глаза шарили по земле.
Повадки туземцев, обычаи ханов наводили на мысль о русских князьях — сходный, думается, образ жизни…
Зачем ему старинные князья? Он гнал прочь рождающиеся в уме сцены исторического романа. Для повести о современном Кавказе тоже не годилось. В письмо Ксенофонту Полевому вкраплено кое-что о записках, походя сделанных в экспедиции: «…едва ли могут быть скоро гласны, ибо я вижу Кавказ совсем в другом виде, как воображают его власти паши».
Ему знакомы два Кавказа: Кавказ страстного Аммплат-бека, Кази-Муллы, сраженного осколком гранаты, и Кавказ, где властвовали скука, дикость, водка.
Он воспевал романтический горный край, но сейчас кочевал по унылой местности. Не обманывал, скорее, обманывался, давая волю воображению, сверкающим краскам.
Один из зачарованных ими, Яков Иванович Костенецкий (выгнан из Московского университета за участие в Сунгуровском тайном обществе и направлен рядовым в Куринский полк), отыскал Бестужева в Дербенте. Кумир оказался человеком радушным, охотно открывающим свои сочинительские карты.
Взяться за повести, обличающие свет? Гнева достанет, сюжетов не занимать. Однако обязан досконально знать сегодняшние моды, покрой платья, убранство квартир.
Во «Фрегате «Надежда» описываются плафоны Александрийского театра, созданные после того, как он покинул столицу. Не словишь на неточности, а у автора под рукой были только письма…
В переписке Полевой невзначай заметил, что уже не носят чёрных галстуков; Бестужев схватился за голову: «Смешно мне было, что я так отстал от модного света и сделал подобную ошибку».
Когда бы только галстуки и плафоны!
В университетских аудиториях, кажется, возобладали новые настроения; Костенецкий дружил со студентами Герценом и Огаревым. Имена эти ничего не значили для Бестужева. Но чем-то тревожили: мужают иные властители дум, его кавказский ореол тускнеет. Это было тем вероятнее, что и Кавказ тускнел для Бестужева.
Живописные горцы — все больше невежды и разбойники. Но глупо ждать приветливости, идучи к ним с картечью и штыками.
Политика подкупа старшин и ханов близорука, как близоруки, ненавистны ему всякие полумеры.
Не упоминая декабрьскую неудачу, Бестужев связывал ее с паллиативными действиями. Но и правительство во многих пунктах бранил за половинчатость.
Перед оторопевшим Костенецким развертывалось небывалое по дерзновению полотно.
Русские, как удав, с каждым днем тесней стягивают свои кольца, отнимая у туземцев поле за полем, утес за утесом. Платятся своей кровью, солдатскими головами. Этих жертв, этих трат достало бы вылепить Кавказ из меди на Пулковской горе. Если бы все вложить в один поход (сколько солдат гибнет в два года от поносов, лихорадки!) и завладеть горами со здоровым климатом, Кавказ станет раем…
У Костенецкого туманилось в голове, он смиренно ожидал, когда Александр Александрович заговорит о вещах более внятных. О русской старине, например, о кольце, которое выкопал когда-то на Куликовом поле и бережет, как святыню. Или о другом кольце — железном, на большом пальце, для удобного взвода тугих курков…
Купаясь в море, Костенецкий восхищался неутомимостью Бестужева-пловца.
На берегу Александр Александрович, поигрывая мускулами, вытирал полотенцем блестевшие от воды волосы, отбрасывал их назад, капли падали, скатывались с мощного торса. По-мальчишески, прыгая на одной ноге, попеременно наклоняя голову к правому плечу и левому, он удалял воду из ушей. Костенецкий не видел ничего комичного в тяжеловатых прыжках, не замечал венозных узлов, голубыми гроздьями набрякших на ногах Бестужева.
Молодой поклонник узрел в нем само здоровье, удаль — то, чего и добивался Бестужев, что питало легенду о Марлинском. Легенда эта бродила по столичным салонам, слухи о донжуанских похождениях сменялись вестью о геройской гибели, весть отступала, новые были и небылицы украшали имя Марлинского.
По настоянию Бестужева Костенецкий поселился у него на квартире вместе с молчуном Борисом Нероновичем Поповым. Батальонному лекарю Попову известно, что Бестужев страдает едва не всеми хворями, указанными в медицинских пособиях. Тиснение крови дает адские головные боли, рези в животе мешают застегнуть мундир, приступы вялости делают нелюдимым…
Хлопоты о переводе — в любой круг ада, только прочь из Дербента — увенчались успехом. Но как воспользоваться новым назначением? Слишком плох Бестужев, не сесть в седло. Ахалцых — смертельная скука, траты на устройство. Меняет шило на мыло.