За окном несутся картины причудливого горного пейзажа. Мы высоко, машина занесла нас под облака. Становится трудно дышать, хотя горный воздух кристаллически чист и напоен ароматами альпийских трав. Посол продолжает:
— Фрески — это не то слово. Для того, чтобы обозначить то, что он делает, в искусстве еще нет точного названия. Сам он называет это скульптоживопись. Так это дословно переводится на русский. Не фреска, не барельеф, не горельеф, а как бы все это вместе.
Сбежав с гор, машина въезжает на улочки залитого солнцем городка с особнячками испанского типа, причем как яркие разноцветные облака через белые глухие заборы вылезают наружу целые каскады каких-то цветущих кустов и деревьев. Все это неистово благоухает под жарким палящим солнцем. А улицы совершенно безлюдны. Мы приехали в час фиесты — послеобеденного отдыха, когда весь городок погружается в сон.
Весь городок, но не дом, у ворот которого остановилась машина с посольским флажком на радиаторе. За высоким забором, где студия художника, чувствуется интенсивная жизнь. Долетающие оттуда звуки совершенно необычны для художественного труда: стук молотков по упрямому металлу, визг пил, распиливающих сталь, а к аромату цветов примешиваются совсем индустриальные запахи каких-то химических соединений.
Художник и его жена радушно встречают на пороге. На нем белое помятое сомбреро, застиранный глухой комбинезон, какие в Соединенных Штатах зовут оверолами и в каких ходят на смену рабочие. И оверол этот измазан не только красками, но машинным маслом и ржавчиной. И руки у художника в масле и ржавчине, будто он слесарь и только что отошел от верстака. Вместо руки он подает нам локоть и добродушно извиняется: ничего не поделаешь, мы приехали раньше оговоренного часа и застали его за работой.
Его жена, маленькая, хрупкая женщина со смуглым, будто из бронзы отлитым лицом ведет нас в глубь двора в небольшой домик, в комнату, обставленную очень просто, с подчеркнутой крестьянской обстоятельностью. Но в эту самую, так сказать, крестьянскую гостиную невидимые аппараты подают чистый охлажденный воздух, и после солнечной кипени приятно отдыхать на застеленной ковром тахте.
На стене сразу обращает внимание большая фотография. На ней запечатлен угол какого-то сельского двора и в соломе молодые люди: он и она в крестьянской одежде. Оба молоды, оба красивы, у обоих те же медальные профили. Что-то очень знакомое в лицах этой молодой пары.
— Это же мы с Альфаро, — улыбаясь, поясняет донья Сикейрос. — Мы тогда только что поженились. За ним гонялась полиция, и нам сразу же пришлось скрываться. Крестьянская семья спрятала нас, предоставила нам одежду, жилье. Вот так мы и провели свой медовый месяц.
Ведь в самом деле, вся биография этого мастера, столько уже сделавшего для родного искусства, почти непрерывная революционная борьба, перемежающаяся ссылками, изгнаниями, тюремным заключением. Юношей он бросился в освободительную борьбу; студент художественного училища, он стал капитаном армии свободы. В его кабинете на почетном месте огромный портрет легендарного Сапато — вожака крестьянских легионов. Он был другом художника. В 1920 году Сикейрос вступил в компартию. В 1927 впервые побывал у нас, в Советском Союзе, но не с художественной выставкой своих произведений, а как один из вожаков профсоюзов Мексики. В тридцатых годах он — президент Национальной лиги борьбы против фашизма, в 1936-м — один из видных командиров интернациональной бригады в Испании.
Когда я рассказал ему о том, как ночью в варшавском отеле познакомил меня Эренбург с его произведениями, он улыбнулся:
— Да, с Ильей мы познакомились в Испании. Он не был военным, нет. Но в руках его было могучее оружие иного рода — его перо. И еще трубка. Илью и Хема[9] мы часто видели в окопах. Оба умели преспокойно курить свои трубки даже во время марокканских атак.
Разговор возвращается к грандиозной работе художника, которую он выполняет со своими учениками — молодыми людьми, приехавшими к нему из семнадцати стран.
— Как родилась у вас эта идея?
— В тюрьме, во время последнего заключения, которое было довольно долгим. Тогда я решил в финале жизни, так сказать, произнести гимн Человеку. Среди моих тюремщиков оказался один довольно приличный малый. Он приносил мне в камеру листы картона и краски. И я там делал эскизы.
Художник встает, выходит и через малое время приносит целую охапку картонных листов, которые ловко, как игрок карты, разбрасывает по полу да так, что они ложатся один к другому. Он хитро улыбается:
— В тюремной одиночке очень хорошо работается. Ни телефонных звонков, ни приглашений на всякие там рауты и собрания, ни восторгов, ни хулы критиков, ни уличного шума.
Мастер смеется:
— Вам это странно слышать, не так ли?
— И вам часто приходилось работать в таких условиях? — с ноткой удивления спрашивает моя жена.
— Не очень часто, но иногда подолгу, — отвечает Сикейрос, — Ничего, донья Юлия, не поделаешь: живем при капитализме. У меня даже есть арестованные картины.
— ??!
— Да, да, арестованные. Существующие, но изолированные от глаз людских. Как это может быть? Опять же, повторяю вам, донья Юлия, таков капитализм. Я сделал монументальную роспись здания театра Мехико. Роспись на остро социальную тему. Отцы театра испугались. Соскрести со стены не решились — все-таки как-никак Сикейрос, и пришло Соломоново решение — заказали ширмы и ширмами этими загородили картины. Таким образом, моя работа арестована. Но, донья Юлия, разве можно арестовать искусство да еще в век цветной фотографии? Во множестве репродукций она разошлась по всему миру, никакие ширмы не смогли ее скрыть, а арест картин лишь привлек к ним внимание.
Моя жена смотрит на художника с удивлением. Слишком невероятные вещи он говорит. Это удивление, по-видимому, льстит ему.
— А в Соединенных Штатах, в Лос-Анжелесе, один мультимиллионер, человек тщеславный и глупый, заказал мне расписать парадную залу своего дома. Триптих. Тема — тропическая Америка. Я поставил ему условие, что до окончания работы он не будет приставать ко мне ни с советами, ни с критикой. И он действительно условие выполнил, не приставал. Он даже и не знал, что я там пишу, ибо находился в своем оффисе в Нью-Йорке. Тропическая Америка. Он воображал, что я изображу ему экзотическую зелень, крокодилов, цветы, обнаженных бронзовых женщин. Как бы не так. На фоне богатейшей природы я нарисовал ему индейца в виде Иисуса Христа, распятого на кресте. А наверху на кресте посадил американского орла. Того самого, которым они украшают свои доллары. У заказчика хватило ума не поднимать шума и не подавать в суд, так сказать, не вступать в конфликт с искусством. А соскребать фреску было жалко: как-никак заплачены деньги. И немалые. Тоже картину арестовали — заказали шикарную ширму и заставили ею картину. Вот какие вещи случаются у нас, дорогая донья Юлия.