В Сибири с детства я видел не только тюрьму – я видел в ней тайную кладовую свободы. Не зря говорят, что нигде люди не бывают так свободны, как в тюрьме. Там, где я вырос, – на станции Зима – самым большим преступлением считалось выдать беглеца властям. А если кто выдавал, предателя вскоре находили мертвым.
Другим преступлением в Сибири всегда считалось – не поделиться. Не поделиться крышей, хлебом, патронами, спичками. Во время войны Сибирь кормила миллионы эвакуированных и отдавала лучших своих сыновей фронту. Москва была спасена сибиряками. После смерти Сталина Сибирь руками своей молодежи сама начала ломать сталинские лагеря. Поэт, который когда-то первым сказал, что Сталин убийца, – погиб в Сибири. Поэт, который первым через тридцать лет снова сказал, что Сталин убийца, – родился в Сибири.
…Соболь продолжает бежать со льдины на льдину. Если приглядеться, то заметно, что он чуть прихрамывает – это от старого капкана…
А вот единственная эскимосская поэтесса Зоя Ненлюмкина никуда не бежит, ходит осторожно, чуть боком, и совершает странные, на общий взгляд, поступки. Она пришла ко мне в гостиницу в бухте Провидения и прочла стихи, написанные на ее родном науканском диалекте.
– Почему ты такая грустная, Зоя? – спрашиваю я.
– Язык наш умирает… – отвечает она. – А разве есть хоть один некрасивый язык?..
– Нет, Зоя, нет ни одного некрасивого языка… – отвечаю я.
– Значит, если хоть один язык умирает, красоты на земле убавляется… – говорит Зоя и задумывается, а потом добавляет: – А еще вот что – теплом детей наших губят…
– Это как? – оторопеваю я.
– А так… Как только эскимосский ребенок родится, его сразу у матери из яранги отбирают – и в тепло, в интернат… Он к теплу, к батареям приучается и слабеть начинает… А потом, когда вырастает, его снова на холод, в стадо… И какой из него оленевод! Он же погибнет на холоде… Тепло для северного человека – яд… Ой, заговорились мы с вами… Вы меня проводите?..
– Провожу, – говорю я.
Идем долго, через весь поселок. Подходим к горсовету. У горсовета рядом с автобусной остановкой стоят прямо на снегу два чемодана со сломанными замками, обвязанные бельевыми веревками.
– Вот и мой багаж из деревни… – говорит Зоя.
Я опять удивляюсь:
– Зоя, мы ведь с тобой долго разговаривали – часа четыре… Неужели ты на это время так и оставила чемоданы просто-напросто на снегу?
– Так просто-напросто и оставила, – отвечает Зоя. – А что, нельзя?
…Бежит соболь по льдинам, бежит, и все-таки вдруг поскользнулся. Потащила его вода в себя, но он не поддается, коготочками в край льда вцепился, заскреб, выкарабкался на этот раз…
Эскимосов на Чукотке по переписи 1979 года было всего 1287 человек, а вот юкагиров и того меньше – 144 человека. Последние могикане Севера. Зоя Ненлюмкина была права: воспитание в «оранжерейных» условиях убийственно для северных детей, ибо оно расслабляет их и, привыкнув к теплу, дети оказываются беззащитными в белой пустыне перед устрашающим воем пурги.
Но нация не вымирает, потому что есть те, кто держится за традиции выживания. Яранга – это самая лучшая колыбель мужества на Севере. Заснеженные конусы яранг, сшитые из оленьих шкур, похожи на груди северной природы-кормилицы. Яранги внутри мудро разделены на несколько кожаных комнат – прихожая, где остается вносимый входящими главный холод, столовая, куда проникает лишь маленький холод, и спальня, где человеческие дыхания образуют колышущуюся крепость тепла. Жировые светильники похожи на мистически оставшиеся живыми глаза убитых китов. Есть еще умельцы, которые шьют водонепроницаемые прозрачные дождевики из рыбьих пузырей. Детские «подгузнички» с открывающимся на попке карманом шьют обычно из шкуры росомахи – ибо, как говорят знатоки, устройство каждого волоска росомахи таково, что на шкуре не выступает иней.
Эскимосов, одетых как век или два назад, встретить почти невозможно: то американские джинсы под нерпичьей кухлянкой, то поролоновые луноходы на ногах, то наушники японского кассет-плеера, всунутые под песцовую шапку, то микрокалькулятор в руках директора звероводческого совхоза.
Но однажды наш вертолет опустился прямо посреди стада и из стада, как будто из случайного тумана времени, вышел человек, одетый, наверно, так, как одевались еще в каменном веке. У него было лицо воина с гигантскими снежными пространствами, воина с исчезновением своего народа. Это лицо было как будто вырублено каменным топором из камня. Цивилизация не коснулась этого лица, но в глубине глаз, запрятанных под почти неандертальским лбом, жила высокая цивилизованность инстинкта выживаемости, цивилизованность взаимоотношения с природой, которая ему нашептала в ухо столько своих тайн.
Когда я фотографировал его, у меня было ощущение, будто я со своим «Никоном» попал в такое далекое прошлое человечества, что вот-вот из снежных хлопьев появится еще не вымерший мамонт и затрубит песню предчувствия собственной гибели.
Есть еще такие уголки на земном шаре – заповедники нашей предыстории. Есть еще люди, которые живут так, словно не существовало никаких философий – только философия инстинкта, никакой техники – кроме техники выживания. Но вот что поразительно – чаще всего эти люди нравственно чище нас. Неискушенность делает их честнее, необразованность – мудрее. Странное у меня было чувство перед этим реликтовым человеком, вышедшим из стада оленей к неожиданно присевшей на снег огромной металлической стрекозе, – мне было одновременно и жаль его, и стыдно перед ним.
А когда вертолет оторвался от земли, реликтовый человек снова вошел в море оленей, седых от мороза, и растворился в этом море, как призрак детства человечества. На нем не было ни одной современной вещи, ни одной современной пуговицы, ни одной современной ниточки. Но какие-то нити нас все же связывали, и друг на друга мы смотрели как животные одной породы, только разных периодов.
…Соболь, чудом выбравшийся из ледяной воды, еле успел отряхнуться, но все-таки вода кое-где превратилась в сосульки на его боках, отяжелила его. Теперь бег для него стал уже не просто движением, а спасением – только так он мог не замерзнуть, и, наверное, яростно колотилось его крохотное сердечко, гоня кровь под бахромой заиндевелой шкуры, оттаивая ее своим отчаянным теплом…
Теперь о юкагирах, ибо, судя по чертам лица, тот реликтовый человек, возможно, был именно юкагир. Когда-то это было могучее племя. Но оно потихоньку стало слабеть и редеть именно из-за доброты этого племени. Говорят, что юкагиры с некоторых пор, прежде чем убить какого-либо зверя, просили его, чтобы он их простил. Записанная мной со слов одной старухи-юкагирки молитва была такова: «Я знаю, что ты голоден, как я, медведь. Я знаю, что у тебя дети, как у меня, медведь. Я знаю, что ты тоже хочешь жить, как я, медведь. Прости меня за это все, медведь, и помоги мне убить тебя, медведь». Но медведи и другие животные успевали удрать во время таких длинных молитв охотников-юкагиров – оттого-то те и начали вымирать.
…Соболь отогрел себя бегом, понял, что спасся, и вспомнил о своей погибшей подруге, которой капкан перекусил ногу, – его подруга сейчас гордилась бы им. Соболь подумал о том, что на том, американском берегу он может найти себе другую подругу, которая народит ему кучу пищащих мокреньких соболят, и побежал еще быстрее, как будто услышал в снежном ветре зовущий его соболиный женский голос американки, одинокой, как он, ибо в глаз ее жениха, чтобы не испортить шкуру, точно попала пуля несентиментального охотника…
Дети самых разных северных народностей – чукчи, эскимосы, кереки, эвены – обступили меня в интернате старинного казацкого поселка Марково. Марково – это оазис в тундре, где горбатые лоси бродят среди самых настоящих лесов, где растет черная смородина и собирают урожай собственной картошки. Лучшего места для интерната не придумаешь, и все-таки он немножко похож на сиротский дом, ибо, заслышав подъезжающую автомашину, дети прижимаются носами к окнам, надеясь, что приедут родители и их отсюда заберут.
Дети были одеты совсем неплохо – в свитерки, в шарфики, чулочки в резинку, словом, совсем по-городскому, но в их глазах, глядящих на меня, светилось тундровое любопытство соболят, глядящих на большого неведомого зверя. Когда я попросил воспитательницу вывести детей во двор, чтобы всех их вместе сфотографировать, она закудахтала, как курица, стала ссылаться на мороз: «Дети могут простудиться, а наш долг – следить за их здоровьем». Но вот она наконец-то выпустила детей во двор, и они были так счастливы генетически закодированному в их психологии, отобранному у них холоду.
…Соболя больше не было на льдинах, кружащих в Беринговом проливе, – только его следы, словно брошенные в снег ожерелья, продолжали плыть на крошащихся остатках айсбергов – теперь уже отдельно от пушистого автора этих следов…