Я призвал друзей, и мы заставили его сдвинуться с места. С неохотой отправился он в путь по дорогам Мексики, но на одном из поворотов встретил свою любовь, свою последнюю любовь – Доминик.
Мне очень трудно писать о Поле Элюаре. Я по-прежнему вижу его живым; он всегда будет рядом со мной. Электрические всполохи глубинной синевы не погаснут в его глазах, что смотрели в самую широкую ширь из самой дальней дали.
Он плоть от плоти французской земли, где лавры и корни сплетают воедино свое благоуханное естество. Камня и вода подняли его ввысь, и к нему устремились вьюнки, издревле несущие сияние, птичьи гнезда, цветы и прозрачность песни.
Прозрачность – вот оно, найденное слово! Его поэзия была горным хрусталем, водой, застывшей на миг в поющем потоке.
Поэт любви, достигший зенита, чистоты полуденного костра, бросил свое сердце посреди Франции в ее самые трагические дни, и из этого сердца вырвалось пламя, зовущее к борьбе.
Просто и органично пришел Элюар в ряды коммунистической партии. Он знал: быть коммунистом – это значит утверждать всей своей поэзией и своей жизнью нетленные ценности человечества и человечности.
Не думайте, что Элюар был меньшим политиком, чем поэтом. Меня не переставала восхищать поразительная четкость его диалектического мышления. Вместе мы обдумывали, обсуждали разные проблемы нашего времени, разные дела, разные человеческие характеры и судьбы, и ясность его мысли помогала и помогает мне во многом.
Элюар не заблудился в дебрях сюрреалистического иррационализма, потому что он не был подражателем. Он был творцом, и, будучи им, он изрешетил пулями своего ясного и чистого ума обреченный на гибель сюрреализм.
Элюар – друг мой насущный. Мне так не хватает хлеба его нежности. Никто не может дать то, что он унес; его братская деятельная дружба была великим благом моей жизни.
Башня Франции, брат мой! Я склоняюсь над твоими закрытыми глазами и всегда буду видеть в них свет, величие, простоту, добро, душевную прямоту и чистосердечие, которыми ты украсил землю.
Я никогда бы не назвал магической поэзию Пьера Реверди. Это слово стало в наши дни общим местом – оно похоже на шляпу ярмарочного фокусника: лесной голубь не взмоет из ее пустоты.
Реверди был материальным поэтом, он прикоснулся к несметному количеству земных и небесных вещей и каждой дал имя. Дал имя явности и сиянью мира.
Его поэзия подобна кварцевой жиле – подземной, искрящейся, неиссякаемой. Она отсвечивает жестким блеском угольно-черной руды, с трудом добытой из земной тверди. Порой она взлетает огненной искрой, порой прячется в темной галерее рудника, уходя от света, но сливаясь с собственной правдой. Быть может, эта правда, это единство плоти поэзии с природой, это ревердианское спокойствие, эта неизменная верность самому себе – причина того, что о нем забыли. Постепенно его поэзию стали воспринимать как нечто очевидное, простое, привычное – как дом, река, как знакомая улица, которая всегда перед глазами.
Но теперь, когда он ушел, когда он отдан тому безмолвию, что сильнее его собственного безмолвия – гордого и честного, мы поняли, что Реверди – нет, что погасло неповторимое сияние, оно погребено под землей и в небесах.
И я говорю, что его имя воскреснет и восставшим ангелом опрокинет врата несправедливого забвения.
Без торжественных фанфар, в ореоле звенящей тишины, в ореоле своей великой и неизбывной поэзии он предстанет перед нами в день Страшного суда, в день Праведного суда и ослепит нас безыскусной вечностью своих творений.
В Польше меня уже не встретит Ежи Борейша.[229] Ему, старому польскому эмигранту, выпала судьба участвовать в восстановлении своей родины. Когда после долгой разлуки с Варшавой Ежи солдатом ступил на ее улицы, он увидел лишь груды развалин. Не было ни домов, ни деревьев. Его никто не ждал. Но он – неуемный, неустанный – стал работать плечо к плечу со своим народом. В его голове рождались самые грандиозные планы. Польский Дом печати – его идея. Этажи этого дома стремительно поднялись ввысь; прибыли могущественные ротационные машины; и теперь в этом доме печатают сотни тысяч книг и журналов. Одержимый, земной, Ежи Борейша умел делать явью то, что могло показаться химерой, призрачной мечтой. Непостижимо жизнестойкая Польша облекала в плоть его самые дерзновенные планы – они сбывались, как желания в сказках.
Я не знал его. И поехал знакомиться с ним туда, где он меня ждал, – на север Польши, в край Мазурских озер.
Выйдя из машины, я увидел небритого человека в шортах неопределенного цвета. Он тотчас загремел на испанском языке, выученном по учебникам: «Пабло, ты имеешь усталость. Тебе надо получать отдых». Но он не дал мне никакой возможности «получать отдых». Ежи говорил объемно, многогранно, речь его полнилась самыми неожиданными переходами, междометиями. Ему удавалось в одно и то же время рассказать о семи планах, поделиться мыслями о прочитанных книгах, которые по-новому толковали жизнь и историю. «Истинным героем был Санчо Панса, а не Дон Кихот, Пабло». Для него Санчо – голос народной правды, средоточие его мира и его эпохи. «Когда Санчо у власти, все идет хорошо, потому что у власти – народ».
Чуть свет он вытаскивал меня из постели и с криком: «Тебе надо получать отдых», – увозил куда-нибудь в лес, чтобы среди елей и сосен я увидел монастырь религиозной секты, которая в прошлом столетии покинула Россию и до сих пор сохранила все свои обряды. Монашки принимали его как ниспосланную им благодать. Ежи был с ними сама почтительность, само внимание.
В нем была нежность и воля. Он пережил страшные годы. Однажды Борейша показал мне револьвер, которым собственноручно застрелил нацистского преступника.
У Ежи сохранилась записная книжка нациста, в которую тот аккуратно заносил все свои злодеяния. Такое-то количество повешенных стариков и детей, такое-то количество изнасилованных девочек. Нациста схватили в той самой деревне, где он вершил свои преступления. Выступали свидетели. Ему прочли все, что было в его записной книжке. Наглый убийца ответил одной фразой: «Если бы мне дали возможность, я повторил бы все снова». Я держал в руках и записную книжку и тот револьвер, что лишил жизни отпетого преступника.
В Мазурских озерах, которым нет числа, ловят угрей. Мы отправлялись на рыбалку в рассветную рань, и очень скоро угри лежали перед нами – трепещущие, мокрые, похожие на черные узкие ремни.
Я привык, к тем озерам, тем пейзажам, к рыбакам. С утра до ночи мой неутомимый друг заставлял меня подниматься, спускаться, бегать, грести, знакомиться с людьми и деревьями. И все это под крик: «Тебе надо получать отдых! Для отдыха нет лучшего места во всем свете!»