Потом, обращаясь к адъютанту Винцингероде, тоже взятому в плен, он сказал:
— Что касается вас, граф Нарышкин, мне не за что вас упрекать. Вы — русский, вы исполняете свой долг. Но каким образом человек, принадлежащий к одной из лучших фамилий в России, мог стать адъютантом наемника-чужестранца? Будьте адъютантом русского генерала, такая служба будет много почтеннее.
До сих пор генерал Винцингероде мог отвечать на все эти резкие слова лишь своей позой; она была спокойна, как и его ответ. Он сказал:
— Император Александр был благодетелем моим и моей семьи; всё то, чем я владею, я получил от него; из чувства признательности я сделался его подданным; я занимаю тот пост, который указал мне мой благодетель; таким образом я исполняю свой долг.
У Наполеона вырвалось еще несколько уже менее резких угроз; он ограничился ими, потому ли, что излил весь свой гнев в первом порыве, или потому, что хотел напугать всех немцев, которые вздумали бы покинуть его. По крайней мере все окружающие именно этим объясняли себе его резкость. Она произвела дурное впечатление, и каждый из нас поспешил успокоить и утешить пленного генерала. Эти заботы продолжались до самой Литвы, где казаки отняли Винцингероде и его адъютанта.
Замечу еще, что император нарочно выказывал доброту к молодому русскому аристократу, разражаясь в то же время громовыми речами против генерала. Это доказывает, что он был расчетлив даже в гневе.
Двадцать восьмого октября мы снова увидели Можайск. Этот город был переполнен ранеными; некоторых из них мы захватили с собой, других собрали в одно место и, как в Москве, оставили на великодушие русских. Едва Наполеон отошел от города на несколько верст, началась зима… Итак, после ужасной битвы и десяти дней похода и маневров армия, захватившая из Москвы всего лишь по пятнадцать порций муки на человека, продвинулась в своем отступлении только на расстояние трехдневного перехода. У нее не было провианта; кроме того, ее настигла зима!
Уже погибло несколько человек. С первого же дня отступления, 26 октября, жгли провиантные фургоны, которые лошади больше не могли тащить. Тут пришло приказание сжигать за собой всё; мы повиновались и начали взрывать дома, закладывая в них порох, везти который стало не под силу нашим лошадям. Наконец, так как неприятель всё еще не появлялся, нам стало казаться, что мы снова начинаем наш изнурительный поход; а Наполеон, увидев опять знакомую дорогу, успокоился.
Однажды под вечер Даву прислал ему русского пленного. Сначала император расспрашивал его небрежно; но оказалось, что этот москвич имел некоторое понятие о дорогах, названиях и расстояниях: он сказал, что вся русская армия направляется через Медынь на Вязьму. Тут император стал внимательнее. Неужели Кутузов, как при Малоярославце, хочет обогнать его, отрезать ему отступление к Смоленску и к Калуге, окружить его в этой пустыне, без съестных припасов, без убежища и посреди всеобщего восстания? Впрочем, первым его движением было не обращать внимания на это известие: по гордости или по опыту, но он привык не подозревать в своих противниках той ловкости, которую обнаружил бы сам на их месте.
Здесь, впрочем, была иная причина. Его спокойствие было лишь кажущимся, так как было вполне очевидно, что русская армия направилась по Медынской дороге — той самой, которую Даву советовал избрать для французской армии; и Даву, из самолюбия или по оплошности, доверил это тревожное известие не одной своей депеше. Наполеон боялся действия, которое произведет это известие на армию, поэтому он сделал вид, что не верит ему, но в то же время приказал, чтобы на следующий день гвардия двинулась немедленно и шла, пока не стемнеет, к Гжатску. Он хотел дать этой избранной части войска отдых и пропитание, убедиться вблизи в движении Кутузова и опередить его.
Но погода не посоветовалась с ним, она, казалось, мстила. Зима была так близко от нас! Достаточно было одного порыва ветра, чтобы она появилась, — жестокая, враждебная, властная! Тотчас же мы поняли, что в этой стране она местная жительница, а мы — пришельцы. Всё изменилось: дороги, лица, настроение; армия сделалась мрачной, движение затруднительным; всеми овладело уныние.
В нескольких лье от Можайска нужно было переправиться через Колочу. Это был только широкий ручей; двух деревьев, стольких же подмостков да нескольких досок было достаточно для переправы, но беспорядок и небрежность были так велики, что императору пришлось здесь остановиться. Тут же утонуло несколько пушек, которые хотели перевезти вброд. Казалось, что каждый корпус действовал на свой страх, что не существовало ни главного штаба, ни общих распоряжений, одним словом, ничего такого, что соединяло бы воедино все эти части войска. И на самом деле, каждый из начальников был каким-нибудь высокопоставленным лицом и нисколько не зависел от другого. Сам император до того возвысил себя, что от прочей армии его отделяло неизмеримое расстояние, а Бертье, занимавший должность посредника между ним и командирами — королями, принцами или маршалами, — должен был действовать очень осторожно. Впрочем, он не годился для подобной роли.
Император, остановленный таким незначительным препятствием, как рухнувший мост, выразил свое недовольство презрительным жестом, на что Бертье мог ответить только своим беспомощным видом. Император не говорил ему о таких мелочах, следовательно, он не чувствовал себя виноватым, потому что Бертье был верным эхом, зеркалом — и только. Вечно на ногах, ночью и днем, он повторял Наполеона, но ничего не прибавлял от себя, и то, что упускал Наполеон, бывало безвозвратно упущено.
За Колочей все угрюмо продвигались вперед, как вдруг многие из нас, подняв глаза, вскрикнули от удивления! Все сразу стали осматриваться: перед нами была утоптанная, разоренная почва; все деревья были срублены на метр от земли; далее — холмы со сбитыми верхушками; самый высокий казался самым изуродованным, словно это был какой-то погасший вулкан. Землю вокруг покрывали обломки касок, кирас, сломанные барабаны, ружья, обрывки мундиров и знамен, обагренные кровью.
На этой покинутой местности валялось тридцать тысяч наполовину обглоданных трупов. Надо всем возвышалось несколько скелетов, застрявших на одном из развороченных холмов. Казалось, что смерть раскинула здесь свое царство: это был ужасный редут, победа и могила Коленкура. Послышался долгий и печальный рокот: «Это — поле великой битвы!..» Император быстро проехал мимо. Никто не остановился: холод, голод и неприятель гнали нас; только на ходу повертывали головы, чтобы бросить печальный и последний взгляд на эту огромную могилу стольких товарищей по оружию, которые были бесплодно принесены в жертву и которых приходилось покинуть.