— Вы как сюда попали?
— Разыскиваю тело брата. Убит в градоначальстве.
Училище оцеплено большевиками. Все выходы заняты. Перед училищем расхаживают красногвардейцы, обвешанные ручными гранатами и пулеметными лентами, солдаты…
Когда кто‑либо из нас приближается к окну — снизу несется площадная брань, угрозы, показываются кулаки, прицеливаются в наши окна винтовками.
У одного из окон вижу стоящего горбоносого прапорщика — того, что был адъютантом или товарищем Керенского. Со странной усмешкой показывает мне на гудящих внизу большевиков:
— Вы думаете, кто‑нибудь из нас выйдет отсюда живым?
— Думаю, что да, — говорю я, хотя ясно знаю, что нет.
— Помяните мои слова — все мы можем числить себя уже небесными жителями.
Круто повернувшись и что‑то насвистывая, отходит.
Внизу, в канцелярии училища, всем офицерам выдают заготовленные ранее комендантом отпуска на две недели. Выплачивают жалованье за месяц вперед. Предлагают сдавать револьверы и шашки.
— Все равно, господа, отберут. А так есть надежда гуртом отстоять. Получите уже у большевиков.
Своего револьвера я не сдаю, а прячу так глубоко, что, верно, и до сих пор лежит ненайденным в недрах Александровского училища.
Глубокий вечер. Одни слоняются без дела из залы в залу, другие спят — на полу, на койках, на столах. Ждут с минуты на минуту прихода каких‑то главных большевиков, чтобы покончить с нами. Передают, что из желания избежать возможного кровопролития вызваны к училищу особо благонадежные части. Никто не верит, что таковые могут найтись.
Когда это было? Утром, вечером, ночью, днем? Кажется, были сумерки, а может быть, просто все казалось сумеречным.
Брожу по смутным помрачневшим спальням. Томление и ожидание на всех лицах. Глаза избегают встреч, уста — слов. Случайно захожу в актовый зал. Там полно юнкеров. Опять собрание? Нет. Седенький батюшка что‑то говорит. Внимательно, строго, вдохновенно слушают. А слова простые и о простых, с детства знакомых вещах: о долге, о смирении, о жертве. Но как звучат эти слова по–новому! Словно вымытые, сияют, греют, жгут.
Панихида по павшим. Потрескивает воск, склонились стриженые головы. А когда опустились на колени и юнкерский хор начал взывать об упокоении павших со святыми, как щедро и легко полились слезы, прорвались! Надгробное рыдание не над сотней павших, над всей Россией.
Напутственный молебен. Расходимся.
Встречаю на лестнице Г–ева.
— Пора удирать, Сережа, — говорит он решительно. — Я сдаваться этой сволочи не хочу. Нужно переодеться. Идем.
Рыскаем по всему училищу в поисках подходящей одежды. Наконец находим у ротного каптенармуса два рабочих полушубка, солдатские папахи, а я, кроме того, невероятных размеров сапоги. Торопливо переодеваемся, выпускаем из‑под папах чубы.
Идем к выходной двери.
У дверей красногвардейцы с винтовками никого не выпускают. Я нагло берусь за дверную ручку.
— Стой! Ты кто такой? — Подозрительно осматривают.
— Да это свой, кажись, — говорит другой красногвардеец.
— Морда юнкерская! — возражает первый. Но, видно, и он в сомнении, потому что открывает дверь и дает мне выйти. Секунда… и я на Арбатской площади.
Следом выходит и Гольцев.
А. Волков[94]
ВООРУЖЕННОЕ ВЫСТУПЛЕНИЕ ЮНКЕРОВ В МОСКВЕ (по воспоминаниям капитана П. И. Мыльникова[95])[96]
25 октября в Москве стали поступать слухи о выступлении большевиков в Петрограде, а на другой день, 26 октября, были получены точные сведения о петроградских событиях, о захвате Зимнего дворца и разгоне Временного правительства.
Несмотря на эти новости, занятия в Александровском военном училище шли нормально по расписанию и начальство делало вид, что особенного ничего не произошло.
Вечером несколько офицеров училища (около 12 человек) собрались в комнате дежурного офицера 1–го батальона и стали обсуждать события. Все одинаково оценивали обстановку, разница была только в темпераментах. Стало ясно, что высшее командование Москвы, а также и наш начальник училища решили оставаться в стороне от развивающихся событий и выжидать. В тот момент все мы были еще далеки от той страшной катастрофы, которая разразилась над Россией, но уже в это время остро ставился вопрос о чести Родины и ее существовании. Примириться с переворотом не могли — значит, надо было сопротивляться.
Целью нашего выступления не могло быть восстановление Временного правительства в его старом составе, а также не входила в наши задачи и борьба за Учредительное собрание. Были у нас связи с провинцией, и картина выборов была столь ясна, что никак не способствовала утверждению его авторитета. Честь Родины и наша личная честь — вот что нас двигало.
Подсчет сил, на которые мы могли бы положиться, и возможных сил противника указывал на наше превосходство. Мы могли рассчитывать, что к нам присоединится Алексеевское военное училище и шесть московских школ прапорщиков. В то время Алексеевское военное училище имело 6 рот, т. е. около 1000 штыков. Каждая школа прапорщиков состояла из 2 рот по 150 штыков, что давало 1800 человек. Наше Александровское военное училище с 1 октября было сведено в 8 рот (вместо 12) и имело 1500 штыков. Правда юнкера разнились от юнкеров мирного времени, а развал армии отозвался и на училище, но все же еще сохранилась строгая дисциплина в строю и авторитет начальников.
С 1 октября 1917 года на младший курс была принята молодежь, только что окончившая средние учебные заведения. Ее моральные качества были на высоте, но недостатком этого курса была очень слабая военная подготовка, т. к. в училище они поступили всего лишь за 3 недели до событий. Кадет было всего лишь 10 — 12%.
Для начала этих сил было вполне достаточно, а в дальнейшем мы могли рассчитывать на пополнение из офицеров, которых в Москве было несколько десятков тысяч. Кроме того, во всех запасных полках Москвы были группы офицеров и солдат, в поддержке которых мы могли быть уверены, правда, группы эти были немногочисленны, но состояли из лучших, надежных людей. Силы красных в Москве были ничтожны, и вся их надежда была на Красную гвардию, которая была слабо вооружена и совершенно не обучена.
Запасные полки были совсем деморализованы. Они голосовали за все, что им предлагали, но исполнять принятые решения не считали себя обязанными. Большевикам они сочувствовали, т. к. те обещали заключить мир с Германией, но не желали рисковать жизнью на фронте, еще меньше были готовы подвергать себя этому риску в Москве.