За ним плывут носилки Кутона. Бедный паралитик без сознания; весь изломанный, с пробитой головой, в платье, превратившемся в окровавленную тряпку, он тяжело дышит и по временам испускает стоны.
Потом появляется Дюма, с распухшим лицом, в своем заметном черном рединготе и рваной накидке, напоминающей сутану.
Пейян, идущий следом, как всегда аккуратен, хотя его серая одежда местами стала белой, а высокий полотняный галстук из белого превратился в серый.
Друг за другом выходят советники Коммуны, помятые, запыленные, в известке, — все они либо сопротивлялись, либо пытались ускользнуть, все испытали прикосновение рук жандармов, силу их кулаков, когда вырывались, падали, ползли по грязному полу.
И только один среди них выглядит совсем иначе.
Он в новом, прекрасно сшитом костюме цвета верблюжьей шерсти. Его белый галстук, тщательно завязанный, подпирает высокий ворот рубахи, на белом жилете ни соринки; сразу видно: уж его-то не коснулась ничья рука! Он идет одинокий, спокойный, задумчивый, с руками, скрещенными на груди, не ловя взглядов и не избегая их, молодой, красивый, холодный. И перед ним толпа невольно расступается и замолкает.
Путь проскрибированных не близок. У Нового моста носильщики Робеспьера и Кутона просят у жандармов разрешения отдохнуть. Кресло ставят против эспланады, на которой высится пьедестал от разрушенной статуи Генриха IV.
— Смотри, — сказал кто-то в толпе, — тиран созерцает останки своего собрата!..
Притихшая было толпа начинает оживать. На «тирана» сыплются потоки брани и насмешек. В первых рядах указывают пальцами на арестованных и узнают их одного за другим.
— Смотри, вот Пейян, тот самый, который хотел лишить нас жратвы!
— А этот тихоня — мэр Флерио!
— Видишь высокого, в сутане? Это Дюма из Революционного трибунала!
— Который всех посылал на гильотину? Пусть-ка нынче сам попробует, как чихают в корзину!..
— Гляди-ка, на носилках сам Кутон, первый помощник тирана, тот, что разъезжал в механическом кресле!
— А кто этот, в светлом костюме?
— В светлом? Нет, этого я не видывал.
— И я. Их поля ягодка, но уж больно лощеный какой-то.
— Ясное дело, хлыщ…
Эти слова обжигают Сен-Жюста. Они не знают его! Он жил и страдал ради них, ради них отказался от счастья и покоя, проводил ночи без сна и терпел голод, маялся на фронте, стремясь обеспечить им победу, маялся здесь, стремясь их накормить, а они не знают его! Для них он чужак, хлыщ… Но почему же? В чем его вина, в чем ошибка?..
Истина стала приоткрываться Сен-Жюсту, та истина, которую он тщетно искал все эти долгие часы. Но полностью открылась она позднее, уже после того, как он побывал в Консьержери, после того, как Фукье «опознал» их, а помощник палача срезал его локоны и широко раскроил ворот рубахи, дабы ничто не помешало силе безжалостного удара.
Истина полностью открылась ему, когда вместе с друзьями и товарищами, живыми и полумертвыми, он совершал свой последний путь — путь из тюрьмы к месту казни.
Телег было три, и на них разместили двадцать два человека..
В первой, рядом с безжизненным телом Огюстена, везли Анрио; лицо его разбито в кровь, глаз выкатился из орбиты.
На второй среди прочих находились Робеспьер и Сен-Жюст. Неподкупный сидел опустив голову, перехваченную бинтом. Антуан стоял со связанными за спиной руками, в рединготе, наброшенном на плечи.
На дне третьей телеги, под ногами других осужденных, валялся Кутон.
Сен-Жюст стоял и смотрел. Он вышел из оцепенения. Он жадно смотрел, словно стараясь вобрать в себя этот жаркий, солнечный день. Он смотрел, ибо хотел увидеть и понять все до конца.
Со времени праздника верховного существа на улицах Парижа не бывало такого количества людей. Мелькали сотни лиц, улыбающихся лиц, окна домов были широко раскрыты, и оттуда также выглядывали оживленные, довольные лица. Люди приветствовали и поздравляли друг друга, размахивали шляпами и платками, точно во время манифестации. К жертвам, которых ждал нож гильотины, ни у кого не чувствовалось ни малейшего проблеска жалости, наоборот, их жуткий вид повсюду возбуждал жестокий восторг. Лошади шли шагом и часто останавливались; стечение народа было такое, что до площади Революции добирались почти час.
У дома Дюпле остановились надолго.
Телегу, в которой везли Робеспьера и Сен-Жюста, окружили женщины. Они взялись за руки и принялись плясать. Они плясали и пели: «Станцуем карманьолу…»
Какой-то уличный мальчишка, намочив метлу в ведре мясника, кропил кровью запертые двери дома. И при этом притопывал и подпевал: «Станцуем карманьолу…»
А вокруг слышалось:
— Чтоб тебе сгинуть, тиран!
— Проклятый максимум! К черту его!..
И вдруг раздался одинокий выкрик:
— Кавалер Сен-Жюст!..
Антуан похолодел. Ему показалось, что это голос Демулена… Но нет, то ведь не мог быть голос Демулена. И вообще не было выкрика, то просто закричал его мозг, в котором с удивительной ясностью вспыхнула разгадка всего, над чем он так долго мучился, возник полный и исчерпывающий ответ о причине всех ошибок.
Кавалер Сен-Жюст… Да, что бы он ни делал, для них он останется кавалером, благородным. И в этом не их вина. Нет, народ никогда не виноват, народ не может быть виноватым уже потому, что он народ, а народ — это все, это наша держава, это соль нашей земли. Народ не может быть виноватым, виноватыми можем быть только мы — все те, над кем сейчас издевается и кого проклинает народ. Вот в чем разгадка.
Мы говорим о народе, постоянно выступаем от его лица и во имя его интересов, обещаем ему лучезарное будущее, но не смогли создать даже сносного настоящего; начав революцию во благо народа, ради победы над меньшинством, мы сами незаметно превратились в меньшинство, для которого интересы народа стали абстракцией; мы словно забыли о великих целях, что ставили перед собой, и пользовались народом, как простым орудием нашей междоусобной борьбы; и даже террор, начатый ради спасения народа, мы обратили в средство нашей самозащиты и зачастую направляли его против народа. Вся наша трагедия в том, что, стремясь действовать от лица обездоленных, мы, вопреки собственным желаниям, таскали каштаны из огня для других, для жадных и богатых, для тех, кто с нашей помощью оказался победителем и убивает нас сегодня, а народ, также не желая того, мы оттолкнули и сделали равнодушным к нашей судьбе. Вот в чем разгадка. Вот почему мы гибнем. И наверно, гибель наша столь же закономерна, как и революция. И потом, когда пройдет время, народ, который нас топчет сегодня, пожалеет о нас, ибо те, кто идет следом за нами, много хуже, чем мы, поскольку мы искренни и искренно заблуждались, а они лицемерны и душат народ с единственной целью — нажиться на его нужде. О нас еще пожалеют все эти бедняки, ныне пляшущие карманьолу, поскольку мы дали им хлеб, а те, что идут за нами, его отнимут. И наверное, пройдет еще много времени, прежде чем появятся люди более мудрые и дальновидные, которые продолжат наше дело, но учтут наши ошибки…