…Он думал обо всем этом до тех пор, покуда из устья улицы, по которой дребезжали телеги, не выглянула площадь Революции и он не увидел гипсовую статую Свободы, а рядом — страшную двуногую химеру, занимающую середину площади, неутолимо жадную химеру уничтожения, нетерпеливо алчущую своей дневной порции.
И тогда он перестал думать; он только смотрел и ждал.
………………………
Несколько месяцев спустя на второй этаж дома № 3 по улице Комартен поднялась бедно одетая женщина с полугодовалым ребенком на руках. Из-под темной косынки, небрежно прикрывавшей ее голову, проглядывали пряди каштановых с проседью волос, лицо, хранившее следы былой привлекательности, кое-где прорезали морщины, руки были красными и загрубевшими от тяжелой физической работы. В этой строгой, молчаливой, преждевременно постаревшей женщине сегодня мало кто узнал бы хохотушку Элизу, младшую дочь столяра Дюпле.
Сен-Жюст недаром жалел Элизу, вспоминая о ней в последние часы жизни. На долю бедной женщины выпали тяжкие испытания, которые она перенесла со стоицизмом, достойным героических времен.
9 термидора она весь день находилась в нервном ожидании. Оставив младенца матери, Элиза бродила по улицам, подходила к Конвенту, жадно вслушивалась в разговоры зевак. Поэтому она сразу узнала о катастрофе, о том, что Робеспьер и его друзья арестованы и развезены по тюрьмам; она сумела выяснить даже куда поместили ее супруга. Не теряя времени, Элиза погрузила на тележку походную кровать, матрац, белье и отправилась по адресу, надеясь создать Филиппу возможные удобства в тюрьме. Подойдя, молодая женщина увидела толпу: делегаты восставшей Коммуны явились освободить Леба. Вскоре он вышел, бледный, расстроенный. Увидев Элизу, повеселел; взявшись за руки, в сопровождении посланцев Коммуны они направились на Гревскую площадь, Элизе было и радостно, и горько: она снова с мужем и снова готовилась его потерять. По всему было видно, что Филипп не верил в успех восстания; он повторял ей: «Живи, дорогая, ради нашего сына. Береги его. Воспитай из него настоящего гражданина». Но вот они пришли. Последний поцелуй; он вырвался из ее объятий и исчез в ратуше. Она не верила, что это все. Она еще долго стояла на площади среди пушек и канониров, слушала разговоры, смотрела на яркое освещение ратуши и ждала, что он выйдет. Но он не вышел. Вместо него появился Анрио, который принялся уговаривать усталых артиллеристов. Уговоры не помогли: на глазах Элизы солдаты расходились, покидая посты. Решив, что до утра ничего нового не узнает, покинула площадь и она. На пути домой ей встретились эмиссары Конвента, читавшие вслух декрет, объявлявший инсургентов вне закона. Элиза поняла, что ее Филипп погиб. И все погибли… Ночь она провела без сна, а наутро узнала, что муж ее прострелил себе голову, чем избежал казни, ожидавшей остальных. А потом начались аресты. Арестовали отца, мать, брата; дня через два добрались до нее и Элеоноры…
…Дальше начинался кошмар, в котором все сливалось. Сестер и крошку Филиппа перебрасывали из тюрьмы в тюрьму, но в новой камере их ожидали та же грязь и те же насекомые. Им подсовывали какие-то бумаги, но они не подписывали ничего, и поэтому казалось — мучениям их не будет конца. По ночам Элиза спускалась на тюремный двор выстирать пеленки, которые потом сушила под матрацем. Жили одними новостями с воли. Но новости были неутешительными. Все близкие либо погибли, либо предали. Предателями оказались Добиньи и Лежен, вымолившие прощение грязной клеветой на Робеспьера и Сен-Жюста. Не лучше повела себя и Шарлотта, добившаяся позорной пенсии от победителей. Зато вся семья Дюпле держалась мужественно; мужество это даже стоило жизни матери Элеоноры и Элизы: гражданка Дюпле была задушена в тюрьме. В тюрьме погиб и верный Тюилье, а Гато, письменно воздавший хвалу Сен-Жюсту, ждал казни. Казни сыпались как из рога изобилия; если когда-то вожди заговора вопили о «милосердии», то теперь в их руках гильотина работала без отдыха: сотни людей ежедневно отдавались в руки палача, а тех, кто не погибал по приговору Трибунала, добивали банды «золотой молодежи», бесчинствовавшие по всей стране…
В конце концов, не имея оснований для обвинения, сестер все же выпустили. Выйдя на волю, Элиза встретилась кое с кем из друзей, многое узнала, еще о большем догадалась. Сен-Жюст недаром подозревал американское посольство; обстоятельства не позволили ему довести расследование до конца, но успей он это сделать… Теперь не было секретом, что американские «друзья» приложили руку и к подготовке, и к проведению термидорианского переворота: мистер Монро,[44] сменивший Морриса, оказал помощь врагам Робеспьера и Сен-Жюста, недаром Барер кричал нынче на всех перекрестках о «возрождении» Франции с помощью Америки! Это «возрождение» стало могилой для революции. Энергичные «батцы»[45] на иностранное золото содействовали полной победе плутократии, которой некогда так судорожно противились робеспьеристы. Сиейсы, фуше, тальены, баррасы торжествовали. Роскошь и нищета, как и при старом порядке, вновь делили все общество на две неравные части; на долю Элизы, как и всех ее близких, выпала нищета. Верная Элеонора присматривала за домом и ребенком, Элиза стала прачкой; целые дни стирая и прополаскивая белье на барках вдоль Сены, она зарабатывала жалкие гроши. Но невзгоды жизни ее не тревожили; она жила другим, внутренним миром, миром воспоминаний. И — странное дело! Чем дальше шло время, тем отчетливее воскресал герой ее девичьих грез — Антуан Сен-Жюст. Как ни любила Элиза Филиппа, как ни страдала, переживая его ужасную смерть, образ его постепенно таял. Подобно тому как Элеонора на всю жизнь останется «невестой Робеспьера», так и она, никому не говоря об этом, станет чувствовать себя «невестой Сен-Жюста». Он постоянно являлся к ней в сновидениях, она думала о нем, работая на барках, этот человек обладал в отношении ее какой-то особой магической силой, оставаясь вечно живым. Она вдруг вспомнила, что незадолго до переворота квартирная хозяйка Сен-Жюста писала его портрет… Именно это обстоятельство, после многих раздумий и колебаний, и привело Элизу на улицу Комартен…
…Полина встретила ее сдержанно и даже не предложила войти. Скромность Элизы, ее достоинство и улыбка малыша, тянувшего ручонки к художнице, смягчили ее; но, выслушав просьбу посетительницы, она решительно отказала.
— Это невозможно. Да и кем, собственно, вы ему приходитесь?
Элиза взяла грех на душу:
— Я невеста покойного. А это… Это его сын…
Художница вспыхнула. Взяв на руки ребенка, она долго и внимательно глядела на него. Потом вздохнула.