Константин Георгиевич неожиданно поднял руку и, извинившись перед оратором, остановил его. Аудитория притихла. Стало слышно тяжелое его дыхание, он уже тогда страдал астмой. И в тишине он сказал неторопливо, но чуть громче обычного:
— Вот вы сейчас говорите о славе, о гениях прошлого… — Константин Георгиевич сделал паузу, он заметно взволновался, — а хотите видеть — гения?..
Голос Паустовского вдруг поднялся, интонация вопроса сменилась интонацией утверждения.
— Вы хотите видеть гения — вот он идет по скверу, — Константин Георгиевич резко, как будто бросая вызов, указал рукой на окно.
Все вскочили из-за столов и подступили к окнам. Я сидел на «Камчатке», как раз у окна, приподнялся и увидел: по двору шел он. Тот человек, который месяца два назад остановил меня в сквере, в том же пальто, так же с поднятым воротником, не защищающим от холода…
— Это Андрей Платонов. Он живет здесь, во дворе. Очень болен…
Платонов прошел мимо окон. А Паустовский со студенческой горячностью говорил и говорил о нем.
Что говорил? Откройте его «Книгу скитаний». Там почти слово в слово все сказанное им тогда.
«…Я всегда чувствую себя свободно и спокойно только в обществе людей самых простых.
Среди писателей таких людей не так уж много… очень прост и доброжелателен был Ильф, прост и печален был Андрей Платонов.
Когда мне впервые попал в руки один из рассказов Платонова и я прочел фразу: «Тихо было в уездной России» — у меня сжалось горло, — так это было хорошо…
У Платонова есть маленький рассказ «Июльская гроза». Ничего более ясного, классического и побеждающего своей прелестью я, пожалуй, не знаю в современной нашей литературе. Только человек, для которого Россия была его вторым существом, как изученный до последнего гвоздя отчий дом, мог написать о ней с такой горечью и сердечностью.
Он тяжело болел, плевал кровью, месяцами лежал без движения, но ни разу не погрешил против своей писательской совести».
Неоспорима истина: талант и его нравственное здоровье принадлежат прежде всего своему времени. И надо быть большим человеком, чтобы высоко оценить своего современника. Пусть даже, может быть, преувеличив его значение, — это случается так редко в жизни подвижников литературы.
Отношение Паустовского к Платонову было сродни чувствам современников Некрасова, которые ставили его, Некрасова, наравне с гениальным Пушкиным и даже выше его.
Не спешите осудить эти чувства, если не согласны с ними. Гораздо полезней попытаться понять, откуда они в современнике, эти чувства.
И все-таки слова Паустовского тогда прозвучали неожиданно. Он говорил о большом художнике, который жил во дворе Дома Герцена, рядом, совсем рядом с нами. А мы о нем еще не знали…
Я видел недоумение на лицах студентов и сам недоумевал. В наивном представлении крупный художник выглядел иначе, чем только что прошедший перед нами человек.
После занятий я пошел в институтскую библиотеку. Там нашлась книга Платонова «Река Потудань». Она была издана еще до войны.
Я прочитал книгу. Понравилась. Особенно близок был язык — язык воронежских степняков.
Но все-таки тогда я не понял ее так, как надо бы понять. Подлинное открытие Платонова пришло гораздо позже. Вместе с глубинным пониманием и самого Паустовского. Позже я понял и то, как хотел Константин Георгиевич, чтобы молодые литераторы прочитали платоновские книги.
С благодарностью думаешь теперь о способности Паустовского видеть в жизни истинное, подлинное, порой даже вопреки уже устоявшемуся мнению. Он всячески поддерживал эту способность и в своих учениках. Он учил их совестливости и верности своему дару. И не случайно многие из них, делавшие тогда первые шаги в литературе, стали настоящими писателями.
У меня на книжной полке стоит последнее прижизненное издание избранной прозы Паустовского. Говоря об особенности этого однотомника, Константин Георгиевич в своем предисловии к нему выделил — за их внутреннюю свободу — рассказы последних лет. Он назвал их признанием в любви нашей природе и всей России.
В однотомник входит рассказ «Воронежское лето». Видимо, он был дорог Константину Георгиевичу как добрая память о пребывании на Воронежщине.
Чуткий к мудрой простоте среднерусской природы, он глубоко почувствовал поэзию донской степи. Поэзией Придонья полны его произведения той поры. Строки о степи живут и вспоминаются, как стихи.
Вспоминаются высокое степное небо, громады облаков, их тень, которая проплывает по степи «так медленно, что можно долго идти в этой тени, не отставая от нее и не прячась от палящего солнца…».
…Родная воронежская степь, низкий сыновний поклон тебе! И ты питала вдохновение художников и в часы труда стояла перед ними в застенчивой невысказанности своей. И ты — тенью добрых облаков своих — освежала их силы в скитаниях по любимой земле!..
Недавно я попал на Тверской бульвар. Зашел во двор Литинститута, остановился у ворот. Стоял и вспоминал студенческую юность. И показалось, вот-вот войдет во двор, сухо покашливая, Паустовский, — он приехал на семинар. Я почти увидел его. А вот и Андрей Платонов!..
И вдруг горечь сжала сердце. Как же это вышло! Я т о г д а не мог даже дать закурить ему… Закурить…
И я полез в карман плаща за сигаретами.
1974
ПОБРАТИМЫ
(об О. Берггольц и М. Светлове)
В Центральном Доме литераторов был вечер одного стихотворения. Тогда, в самом начале пятидесятых, такие вечера устраивались часто, и нам, студентам Литературного института, давали на них пригласительные билеты.
Дубовый зал был, как говорится, набит до отказа. За маленьким столом перед публикой сидел председательствующий. Выступавшие, когда он их называл, выходили из публики, из передних рядов.
Я стоял в глубине зала, под лестницей на второй этаж. Впереди меня молодые ребята сидели на стульях и загораживали выступавших, а мне, естественно, тоже хотелось не только слышать, но и видеть поэтов.
Где-то в середине вечера, когда публика уже вошла в роль чуткого и отзывчивого слушателя, председательствующий объявил:
— Выступает Ольга Берггольц!
В зале захлопали.
К столу вышла Ольга Федоровна, невысокого роста, с короткими золотистыми волосами. Золотистость тогда еще забивала едва начавшую проступать блокадную седину.
— Я прочитаю стихотворение «Побратимы», — глухо сказала она. — Посвящается Михаилу Светлову.
Зал задвигался, загудел. Меня потеснили, двинули в сторону и прижали к круглому столу под лестницей. Хватаясь за его край, я на миг увидел, что за столом, в кольце стоящих молодых людей, в их тени, как в колодце, сидел пожилой худой человек и курил папиросу.