Он думал немедленно ехать в Слепнево, но, оказавшись на улицах столицы, поневоле задержался[360]. Уже два дня Петербург сотрясали манифестации, невиданные со смутных времен Кровавого воскресенья и зимних волнений 1905–1906 гг. Но на этот раз источником явился не разрушительный, а патриотический порыв. Студенты и юнкера, рабочие и офицеры, чиновники и курсистки, дворяне и разночинцы, смешавшись, впервые в российской истории, в единый строй, с флагами, иконами и портретами Государя митинговали, выкрикивая проклятия и брань, у посольства Германии на Исаакиевской площади и у австрийского посольства на Сергиевской улице. Нескончаемые вереницы возбужденных горожан шли красочными демонстрациями по Невскому проспекту и распевали многоголосым хором национальный гимн перед Зимним дворцом. Власти, привыкшие к иным рабочим и студенческим «массовкам», распорядились было рассеивать стихийные уличные толпы. Но полицейские чины, сбитые с толку, большей частью бездействовали, а тех, кто (очень вежливо) просил манифестантов разойтись, митингующие петербуржцы (не менее вежливо) вразумляли:
– Вы же не австрийская полиция!
В газетах срочно публиковали фотографии задушевной беседы сурового седого генерала с видавшим разные виды пожилым мастеровым, а буйная фабричная молодежь, еще недавно готовая строить баррикады, теперь перед объективами восторженно приветствовала бравых пехотных офицеров. В концертных залах публика требовала переменить исполнение произведений Бетховена и Моцарта на патриотическую увертюру Чайковского «1812 год», церкви были переполнены, в Казанском кафедральном соборе непрерывно служили молебны.
По всей вероятности, Гумилев так и не смог в эти дни покинуть Петербург, остановившись у Шилейко, на 5-й линии Васильевского острова[361]. По крайней мере, в исторический канун 20 июля 1914 года он точно был не в Слепневе, а в Петербурге. Уже все знали, что накануне германский посланник граф Фридрих фон Пурталес вручил министру Сазонову военную ноту императора Вильгельма II. Великая война уже началась, но многотысячная толпа на Дворцовой площади ждала услышать это из уст самого Государя. Сергей Городецкий, постоянный спутник Гумилева во всех петербургских манифестациях июля 1914 года, воспел торжественный миг в стихотворении «Сретенье Царя»[362]:
До полдня близко было солнцу,
Когда раздался пушек гул.
Глазами к каждому оконцу
Народ с мечтою жадной льнул.
Из церкви доносилось пенье…
Перед началом битв, как встарь,
Свершив великое моленье,
К народу тихо вышел Царь.
В «Высочайшем манифесте» Николай II говорил о внезапной агрессии со стороны Германии и призывал подданных «отразить дерзкий натиск врага». Вступая в войну, Россия не нападала – Россия защищалась. Это было понято и принято большинством народа:
– Нам чужого не надо, но и своего не отдадим!
«Государь вышел на балкон к народу, за ним императрица, – пишет один из участников действа перед Зимним дворцом. – Огромная толпа заполнила всю площадь и прилегающие к ней улицы, и когда она увидела Государя, ее словно пронизала электрическая искра, и громовое «ура» огласило воздух. Флаги, плакаты с надписями «Да здравствует Россия и славянство!» склонились до земли, и вся толпа, как один человек, упала перед царем на колени». Во всеобщей сумятице и ликовании, охвативших Петербург, как-то позабылось, что сараевское покушение, с которого и начался весь военный кризис, было грязной и кровавой провокацией сербских заговорщиков-политиканов, подхваченной и раздутой другими европейскими политиканами, действовавшими за спинами своих монархов. И, как и предполагал убитый в Сараево мудрый эрцгерцог, и для немцев, и для россиян, такая война не могла не стать братоубийственным соблазном.
Волна черного безумия на несколько дней накрыла обе столицы.
В Берлине разъяренная толпа гонялась за местными русскими обитателями:
– Смерть русским! Они обманули нашего императора! Они втянули нас в войну!
Несчастным плевали в лицо, в них бросали окурки от папирос и пивные пробки. Берлинские полицейские и солдаты врывались в отели и кафе и затевали демонстративные обыски «петербургских шпионов», заставляя мужчин и женщин раздеваться догола. Автомобили и экипажи, отвозившие на вокзал из российского посольства семьи дипломатов, прямо на Unter den Linden забрасывали камнями и бутылками. Жуткие сцены происходили на самом Центральном вокзале, который штурмовали перепуганные туристы. «С женщинами истерика, – вспоминал один из беженцев, – дети надрывают душу нечеловеческими криками. С некоторыми происходит буквально столбняк. Картина ужасная… Раздается ругань, самая отборная, толстых, безобразных немок. Они подбадривают озверевших солдат и жандармов криками: «Бей их, русских свиней. Научи их, мерзавцев, маршировать!..» И те, подбодренные, били…»
В то же самое время в Петербурге пьяная орда мещан, рабочих «низшего класса» и хулиганствующих подростков наводнила городской центр. Ударами булыжников, кирпичей и дубинок крушились изящные венские булочные и уютные немецкие кафе, мебельный магазин братьев Тонет и книжная лавка Излера. Такого Петербург еще не видел! Смяв полицейскую цепочку, погромщики прорвались через Большую Морскую улицу к опустевшему зданию Германского посольства на Исаакиевской, взломали двери и ринулись во внутренние покои. Из окон летела мебель, раздирались старинные живописные холсты, вдребезги разлетались на мостовой мраморные антики и изваяния мастеров Возрождения из личной коллекции графа Пурталеса. С крыши рухнула вниз одна из конных скульптур Диоскуров, а вторая повисла, зацепившись за выступ. «Раздававшиеся при этом треск и грохот вызывали «ура», – сообщает очевидец. – Чем сильнее был треск, тем громче было «ура» и улюлюканье».
Как в Берлине, так и в Петербурге бесчинствующая чернь находила в эти дни сочувствие и поддержку среди чистой публики. На Исаакиевской раскрасневшийся Городецкий бурно восхищался зрелищем «русской удали» и, тыча кулаком в сторону затянутого клубами дыма и пыли посольства, восклицал:
– Как славно, что оно так разгромлено!
Гумилев смотрел на происходящее с равнодушным любопытством. Из всего увиденного и услышанного в эти дни он уже сделал для себя тот главный практический вывод, какой сделали тогда же по всей стране миллионы простых крестьянских мужиков, деловито изготовлявшихся к военному походу:
– Ежели немец прет, то как же не защищаться?!
«Не то чтобы патриотизм его был так пылок, – вспоминал Георгий Адамович, – или действительно он был убежден, что «немцы – варвары», и «вопрос поставлен о гибели или спасении всей европейской культуры», как тогда говорили. Нет. Но Россия воюет, – как же может он остаться в стороне. Он считал, что это прямой, простейший гражданский долг. Он не рассуждал о целях войны, он сознательно сливался с теми, кто говорил: «раз объявили войну, значит, так надо… не нашего ума дело».