По предварительным данным, нашими войсками на Орловско-Курском и Белгородском направлениях за день боев подбито и уничтожено 586 немецких танков, в воздушных боях и зенитной артиллерией сбито 203 самолета противника».
— Пятьсот восемьдесят шесть танков! — изумились мы.
— Такого, кажется, не было еще за всю войну, чтоб столько танков — за один день!
— Точно, не было, — подтвердил Ильяшенко. — Ни в одном сражении. За всю войну. Может быть, сейчас началась самая большая битва, какой еще не бывало?
— Даже больше, чем под Сталинградом?
— А что, весьма возможно. Хочет же Гитлер за Сталинград отыграться. Об этом немцы давно трубят. Так что будем готовы к самому трудному…
Прошел день, и еще день. Мы все напряженнее вслушивались в доносившийся до нас приглушенный расстоянием артиллерийский гром, всматривались в часто пятнаемое разрывами зенитных снарядов небо, в котором то проплывали в высоте клинья бомбардировщиков, то проносились, ведя бой, наши и немецкие истребители. Мы знали — сражение, начавшееся пятого июля, с неослабевающей силой продолжается по всему фронту Курской дуги, особенно яростно южнее нас, близ Белгорода. Если посмотреть по карте, то легко понять — немцы пытаются вбить танковые клинья в основания дуги, севернее и южнее Курска, чтобы устроить нам возле него гигантский котел, и не жалеют для этого ни жизней своих солдат, ни машин, ни снарядов. Уже теперь можно предположить, что эти их расходы не сравнимы ни с какими другими, имевшими место ранее.
Впоследствии станет известно, что только за первый день наступления на Курской дуге, пятого июля, противник истратил снарядов больше, чем за все время войны с Польшей в тридцать девятом году, а за первые три дня — больше, чем за всю кампанию войны с Францией.
Истратил, но продвинуться далеко не смог. Потому что не только оружие в руках наших солдат, державших оборону на дуге, помешало этому, но и лопата, обыкновенная лопата в руках наших женщин. В историю войдет гигантский труд армии и народа, вложенный в то, чтобы сделать оборону на Курской дуге неприступной: восемь оборонительных полос.
…Проходит еще день, другой.
Бои впереди нас продолжаются. По ночам небосвод на западе временами освещают багровые вспышки, разноцветные отсветы ракет.
Сводки и радуют, и тревожат: немцы несут большие потери, но где-то и продвигаются. А мы все стоим и стоим на тыловом рубеже. Ждем, пока враг дойдет до нас.
Приказ на марш!
…Оставлены обжитые позиции, колонна полка выстроена на проселке. Выходим в поход ясным днем, не дожидаясь темноты, как бывало еще недавно, когда так пеклись о том, чтобы воздушная разведка врага не обнаружила нас. Теперь в воздухе хозяева наши летчики.
Нещадно палит солнце. Идем полевой дорогой, которая ведет куда-то вдоль фронта. Дорога укатана, утоптана до тверди, до блеска: до нас по ней, видно, прошло уже немало людей и машин. От ее полотна пышет жаром, как от асфальта в летний день. Этот жар чувствуется даже через подошвы сапог. По сторонам дороги золотом горят поспевающие хлеба. Довольно часто из-за колосьев виднеется остов подбитого самолета — черный, обгоревший, а иной раз совершенно целый. Заметив в хлебах желтый корпус немецкого истребителя, я не могу сдержать любопытства, бегу к нему, вместе со мной спешат еще несколько человек. Узкое, осиное тело мессершмитта лежит, придавив колосья, раскинув тупые крылья с черными крестами на них, торчит над смятыми колосьями хвостовое оперение, перекрещенное свастикой. Отлетался! Заглядываем в кабину. В ней все цело. Выпрыгнул летчик на парашюте или, посадив подбитую машину, убежал? Кто-то из любителей трофеев, оттесняя других любопытных, просовывается к кабине, шарит взглядом по приборной доске:
— А часы здесь есть?
— Не один ты такой догадливый! — успокаивают его. — Если и были, то сплыли.
Бегом догоняем свою колонну. Ее голова сворачивает с дороги, огибая какое-то препятствие. Еще один мессершмитт! Он лежит, развалившись, прямо на колее, вылетевший при ударе о землю мотор валяется чуть впереди. Проходим немного еще и снова замечаем в стороне, среди незасеянного поля, косо торчащий из бурьяна фюзеляж немецкого самолета.
— Во какой памятник немец сам себе поставил! — слышится шутка.
Славно работают наши авиаторы!
Идем весь день. Идем и после того, как стемнело. Без отдыха, делая только очень короткие и редкие привалы. Ноги, все тело налито усталостью. Каждый шаг дается со все большим трудом. Хотя я иду налегке, вся моя поклажа — полевая сумка, мне тяжело. А каково солдатам? На плечи давят лямки вещмешка, груди душно от шинельной скатки, ремень оттягивают лопата, фляга, гранаты, патронташи, все весомее кажется автомат или карабин. А пулеметчикам, минометчикам, расчетам противотанковых ружей еще горше — свое увесистое оружие они, из-за нехватки транспорта, тащат на себе. Спины гимнастерок и нижние края пилоток темны от пота, не помогает и то, что воротник расстегнут, — все равно жара нестерпима. Немножко легче дышать к вечеру, когда она спадает, но к этому времени кажется, уже кончились все силы, невыносимо трудно сделать хотя бы еще шаг. Но мы продолжаем путь.
Идем всю ночь. Колонна шагает молчаливо. Слышен только приглушенный дорожной пылью топот. Многие устали уже настолько, что засыпают на ходу, идут, наталкиваясь на шагающих рядом или впереди, а иногда видно, как такого заснувшего, когда он, сбившись с направления, шагает в сторону, хватают за плечо, возвращают в строй. Не успеваю почувствовать, как и мне усталость закрывает глаза. Словно в небытие проваливаюсь — в чувство прихожу, споткнувшись о какую-то неровность под ногами. Оказывается, и меня снесло на обочину.
В серый рассветный час проходим через пустое, разоренное село. Торчат обнаженные стропила, чернеют вытянутые к мутному небу печные трубы сожженных домов. Нигде ни огонька в окне, ни собачьего лая, ни петушиного зоревого крика — все омертвлено войной.
Только когда позади нас край неба начинает наливаться розовым восходом, наконец останавливаемся на привал. Солдаты валятся на жесткую, выгоревшую от солнца придорожную траву — некоторые даже не в силах сбросить лямки вещевого мешка. Ложусь, сунув под голову сумку, и я. Сквозь гимнастерку больно колет в бок какая-то острая, сухая травинка. Надо повернуться… Но не успеваю этого сделать, сон наваливается мгновенно. Непроницаемый, без сновидений. Но вот ударяет в уши:
— Становись!
Сколько же мы спали? Час? Два? В глаза бьет солнце. Оно уже высоко, но еще не палит. Трудно оторвать тело от земли. Поспать бы еще хоть минуточку. Но что поделаешь…