«… он стал худ, бледен, – писал Аксаков, – и тихая покорность воле Божией слышна была в каждом его слове: гастрономического направления и прежней проказливости как будто не бывало».
В то время Гоголь не мог думать ни о чем, кроме напечатания «Мертвых душ». В доме Погодина он прочел последние пять глав самому М. П. Погодину, С. Т. Аксакову и его сыну Константину. После чего Аксаковы от восторга не могли вымолвить ни слова. Зато Погодин утверждал, что содержание «поэмы» не двигается вперед, что автор «выстроил длинный коридор, по которому ведет своего читателя вместе с Чичиковым и, отворяя двери направо и налево, показывает сидящего в каждой комнате урода». Аксаков, возмущенный, хотел заступиться за произведение Гоголя, но тот прервал его. «Сами вы ничего заметить не хотите или не замечаете, – сказал он ему, – а другому замечать мешаете!» И он продолжал слушать, и очень внимательно, упреки своего хулителя.
Впрочем, он не внес существенных изменений в свое произведение. Он просто занялся отработкой деталей: последняя отделка, тщательная, беспощадная. Рукопись, переписанная когда-то набело В. А. Пановым, затем П. В. Анненковым, была испещрена поправками, добавлениями. Необходимо было переписать ее еще раз. Наняли переписчика и приказали ему работать как можно быстрее.
Пока тот работал, М. П. Погодин снова стал требовать чего-нибудь новенького для своего журнала. Высокий, худой, с суровым лицом, вечно надутыми губами, густыми бровями, он пугал Гоголя раскатами своего громкого голоса. Будучи человеком властным и ограниченным, он не умел оказывать услуги бескорыстно. Если уж делать друзьям добро, то только на основе взаимности, то есть одолженный им человек должен отблагодарить. Докуки Погодина увенчались, однако, успехом: Гоголь дал ему в журнал свою длинную, впрочем, неоконченную статью «Рим». Погодин успокоился. Он наслаждался победой. Может быть, он собирался вскоре выдвинуть новые требования? Он очень изменился с тех пор, как сделался директором этого журнала. Уважение, оказываемое ему министром народного просвещения С. С. Уваровым, вскружило ему голову. Будучи верноподданным, он выступал в защиту самодержавия и православия. Даже славянофилы называли его реакционером. А ведь славянофилы стояли на сходных позициях. Они тоже идеализировали Древнюю Русь, но считали, что именно этот путь развития ведет в будущее. Они не считали, что спасение страны в консерватизме и неподвижности, они выступали за самобытный путь развития, основанный на традициях русского народа. Полностью отвергая западно-европейский путь развития, порождающий беспорядки и революции, они критиковали западников, представителем которых был, в частности, В. Г. Белинский.[301]
И у Погодиных, и у Аксаковых, и у Шевыревых Гоголь слышал только хулу и ругательства в адрес критика и публициста, который с некоторых пор жил в Петербурге и сотрудничал в журнале либерального толка «Отечественные записки». В их глазах В. Г. Белинский был всего лишь недоучившимся студентом, революционером, безумцем, «критиканом», для которого не было ничего святого.
Не осмеливаясь возражать им в открытую, Гоголь скрывал уважение, которое он питал к этому поклоннику его таланта. Как, думал он, можно любить политику, когда она стравливает друг с другом людей в равной степени честных и убежденных? Как только в его присутствии затрагивались социальные проблемы, ему хотелось провалиться сквозь землю. По правде говоря, ему не хотелось ссориться со своими московскими друзьями и не хотелось разрывать отношения с друзьями из Петербурга. Как и прежде, когда княгиня Волконская склоняла его к католицизму, он старался соблюсти свои интересы, не вступая в дискуссии, осторожно лавируя и умело водя всех за нос.
Наконец, «Мертвые души» были переписаны от начала до конца аккуратным чужим почерком в тетрадях на плотной белой бумаге, и Гоголь, трепеща, вручил рукопись цензору И. М. Снегиреву, профессору Московского университета, которого он считал «несколько толковее других». Тот прочел ее за два дня и объявил, что с его стороны нет никаких притязаний и он намерен разрешить ее печатать при условии нескольких незначительных поправок. Гоголь счел дело выигранным. Но он радовался слишком рано. Внезапно Снегирева охватили сомнения, он отказался от своих слов и решил подстраховаться, передав рукопись в комитет. Вероятно, он опасался, что, дав самолично разрешение на печатание, в дальнейшем станет жертвой гнева графа А. Х. Бенкендорфа или даже самого императора. Известны случаи, когда цензоров отстраняли от должности и сажали под арест за разрешение печатать даже менее крамольные рукописи. Ранее изданные произведения Гоголя говорили не в его пользу. Еще не забылось возмущение, вызванное в высшем свете его «Ревизором».
Комитет собрался и принял рукопись этого возмутителя спокойствия таким образом, словно был заранее настроен подвергнуть ее самой суровой критике. Как только занимавший место президента Голохвастов услышал название «Мертвые души», он вздрогнул и закричал тоном оскорбленной невинности: «Нет, этого я никогда не позволю: душа бывает бессмертна; мертвой души не может быть; автор вооружается против бессмертия». С великим трудом ему объяснили, что «мертвые души», о которых идет речь, – крепостные, умершие в период между двумя переписями. Уразумев это, Голохвастов снова взорвался, и на этот раз его поддержала добрая половина цензоров: «Нет, уж этого и подавно нельзя позволить!.. Это значит, против крепостного права!» Снегирев терпеливо стал уверять, что о крепостном праве и намеков нет в этой книге, что Гоголь ограничился смешным рассказом о затее одного прохвоста по имени Чичиков, который встречается с самыми разными по характеру помещиками. «Предприятие Чичикова, – стали кричать все, – есть уже уголовное преступление». «Да, впрочем, и автор не оправдывает его», – возразил Снегирев. «Да, не оправдывает, а вот он выставил его теперь, и пойдут другие брать пример и покупать мертвые души». Один из цензоров, Крылов, желая показать широту своих взглядов, доказать, что он цензор европейского толка, холодно заметил: «Что вы ни говорите, а цена, которую дает Чичиков, цена два с полтиною, которую он дает за душу, возмущает душу. Человеческое чувство вопиет против этого; хотя, конечно, эта цена дается только за одно имя, написанное на бумаге, но все же это имя – душа, душа человеческая; она жила, существовала. Этого ни во Франции, ни в Англии и нигде нельзя позволить. Да после этого ни один иностранец к нам не приедет». Тем временем другой цензор, открыв рукопись наугад, увидел, что в одном месте сказано, что один помещик разорился, убирая себе дом в Москве в модном вкусе. «Да ведь и государь строит в Москве дворец!» – сказал цензор Каченовский. Снегирев, исчерпав все аргументы, опустил голову. Бывает такой уровень глупости, что ее не пробьешь никакими доводами. После краткого обсуждения книга была объявлена запрещенною.[302]