10
В огромных зимних лесах ни на минуту не прекращалась война партизан с оккупантами. Там рухнул мост от партизанской мины, там эшелон врага полетел под откос, и долго будут гореть вагоны и рваться снаряды, сотрясая лесную тишину, там перехватили и разнесли в пух и в прах вражескую автоколонну или зимний обоз с продовольствием, там глубокой ночью налетели на немецкий штаб, на гарнизон, подорвали гранатами комендатуру, казарму, вынудили немцев в подштанниках выскакивать на улицу и бежать по морозу до первой партизанской пули, там лихие разведчики волокут снежным целиком обмирающего "языка", там партизанская группа, отряд или вся бригада до последнего патрона бьется с неожиданно навалившимися карателями, там просто встретили и перехватили одинокого мотоциклиста или легковой автомобиль с важной персоной, офицером или даже генералом, там... и не перечислишь всего, что совершается в этих зимних суровых лесах каждую минуту дня и ночи.
Смерть за смерть, кровь за кровь.
Из Брянских лесов можно пройти в Дядьковские леса, в Дмитровские, в Хинельские, в Клетнянские, Стародубские, Смоленские, Белорусские, а Сидор Артемьевич Ковпак к самым Карпатам ушел.
Орды оккупантов докатились до Волги, до Сталинграда, но за их спиной лежала земля, не сдавшаяся врагу, а сражавшаяся с ним.
В землянке "Партизанской правды" текла тихая жизнь. Номер со Славкиной заметкой "Дешевые заменители" и исправленной шапкой давно уже разошелся по бригадам, по селам и деревням и даже, как донесли разведчики, сам обер-предатель Каминский нашел этот номер у себя в кабинете, под стеклом письменного стола. Гром и молнии! Вспомнилась ему та рождественская ночь, когда они втаскивали в помещение убитого и полузанесенного снегом своего фюрера, Константина Павловича Воскобойника. Вспомнилась, и Каминский содрогнулся. Он ходил вокруг стола, глядел сквозь настольное стекло на "Партизанскую правду" и не знал, то ли самому поднять стекло и скомкать, затоптать, уничтожить этот листок, отравленный страшным ядом правды, то ли позвать людей... Он заорал до неприличия громко и велел вбежавшим взять, растоптать, разыскать, доставить, повесить и так далее. Потом вскинул руку, крикнул "Вон!" и, когда все вымелись из кабинета, сел, стал читать, как будто его загипнотизировали. Каминский пережил тягчайшие минуты задумчивости.
А тут, в землянке, текла тихая жизнь. На месте гильзовой коптилки горела теперь керосиновая лампа, горела ярко, так что оконные щели под самым потолком были совсем черны, и даже снег за узкими стеклами виделся черным. Топилась железная печка, ее бока раскалились докрасна, в железном колене гудело, лихо постреливали еловые поленья. Печатник, устававший больше других, лежал одетый на своем топчане, заложив руки за голову. Думал, вспоминал что-нибудь или отдыхал, не думая, ни о чем не вспоминая.
Славка тоже лежал, но лежал на животе, под ровное гудение в печном железном колене да потрескивание разгоревшихся поленьев мечтал. Мечты его были сложными, неотчетливыми, литературными. Он думал о том, что ему все чаще теперь кажется, будто все вокруг, что он видит, все дороги и тропинки, по которым он ходит, голоса и всякие звуки, которые он слышит, воздух, которым он дышит, живые люди, сосны, березы и снега, партизанская война и даже скрип полозьев, еканье селезенки у кобылы, когда он едет по лесу, - все это, решительно все, как бы существует не само по себе, по отдельности: скрипнул полоз и перестал, кто-то сказал слово, и уже нет этого слова, прошел дорогу, и уже нет дороги, проехал сосны, и нет уже сосен, прогремел выстрел, и нет уже выстрела, пал человек в бою, и уже нет человека, - нет, все это не так, ничто не проходит, не исчезает, а все вроде собирается в одно место, уплотняется, удобно располагается и остается навсегда в каком-то порядке. Одним словом, всю свою теперешнюю жизнь, свои дни и ночи он видел в смутных своих глубинах как бы в виде книги, книги туманной, расплывчатой, не имеющей ни начала, ни конца, ни определенных границ, ни очертаний. Лежал Славка на животе и силился уловить эти границы, эти очертания или хотя бы начало туманной, расплывающейся книги. Но он знал, что вскоре утомит свою душу этой сладкой и мучительной работой, устанет и заснет.
Обе Нюрки что-то подшивали, штопали, шептались и время от времени прыскали от душившего их смеха. Они поглядывали на Александра Тимофеевича и прыскали. Бутов сидел на полу возле своего топчана, старательно возился над ржавым куском жести, гнул его, потом клещами - молотка не мог найти стучал по жестянке, сгибал ее в конус. Рядом стояла темная литровая бутылка. Александр Тимофеевич примерял свое изделие к горлышку бутылки. Работа ему давалась трудно, он сопел, пыхтел, бормотал что-то себе под нос. Старому московскому интеллигенту вообще трудно давалась жизнь в партизанском лесу, не только в те еще дни, в качестве профессора при миномете у Василия Ивановича Кошелева, у партизанского Чапая, но и здесь, в тихой землянке "Партизанской правды". Теперь вот зима пришла, ночью приходилось выбегать в тьму-тьмущую, на мороз, а не выбегать Александр Тимофеевич не мог, у него был слабый мочевой пузырь, и он хотел облегчить себе жизнь насколько можно, возился вот с этой жестянкой да с бутылкой.
- Александр Тимофе-е-евич, что вы там делаете? - Это Нюра Морозова стеснительно распевает. Другая Нюрка хихикает.
- Лейку, Нюра, делаю, лейку, будь она неладна, - не отрываясь от работы, говорит Бутов.
- А зачем, хи-хи, вам лейка?
- Чтоб на пол, Нюра, не проливать. - Александр Тимофеевич примеряет лейку к бутылке.
- Иван Алексеевич, - обращается Хмельниченкова к печатнику, - помоги человеку, сроду же он леек не делал.
Иван Алексеевич, не шевельнувшись, говорит:
- Тебе захотелось, что ль, да? Вот и скажи, а то пристала.
- Во глупый, - обиделась Нюра, и шутки на эту тему прекратились, опять замолчала землянка, только дрова стреляют в печке да гудит в железном колене.
А то еще однажды пожар случился. Весь день крутили плоскую машину, печатали тираж. Поздно вечером развесили на веревках влажную газету и вот так же отдыхали после ужина. Потом легли спать, свет в лампе убавили, но не потушили еще. Лежали, переговаривались. И никогда еще не загоралось, а тут печка, что ли, раскалилась больше, чем всегда, или последняя газета висела слишком близко к печке, - вдруг эта последняя зачернела-зачернела с угла и вспыхнула, за ней другая, третья, веревка перегорела, на полу оказался целый ворох газет, и пошел гулять пожар по полу. Первыми с визгом вскочили Нюрки. В коротких ночных рубашках они бросились на горящий ворох, затоптали его ногами, и уже делать было нечего другим, другие продолжали лежать. Нюрки притаптывали, взвизгивали, отдергивая то одну, то другую ногу, обжигаясь, наскакивая или на язычок пламени, или на тлеющий комок пепла.