Видел во сне тип старика, который у меня предвосхитил Чехов. Старик был тем особенно хорош, что он был почти святой, а между тем пьющий и ругатель. Я в первый раз ясно понял ту силу, какую приобретают типы от смело накладываемых теней. Сделаю это на Хаджи-Мурате и Марье Дмитриевне (7 мая 1901 г.).
Разговаривая о Чехове с Лазаревским, уяснил себе то, что он, как Пушкин, двинул вперед форму. И это большая заслуга. Содержания же, как у Пушкина, нет (3 сент. 1901 г.) (Толстой Л. Н. Указ. соч. Т. 66. С. 288; Т. 68. С. 158; Т. 72. С. 303; Т. 54. С. 10, 97, 191).
– Чехов!.. Чехов – это Пушкин в прозе. Вот как в стихах Пушкина каждый может найти что-нибудь такое, что пережил и сам, так и в рассказах Чехова, хоть в каком-нибудь из них, читатель непременно увидит себя и свои мысли… Некоторые вещи Чехова положительно замечательны. Вы знаете, я выбрал все, особенно понравившееся мне, его рассказы и перечитываю всегда с огромным удовольствием. А вот пьесы его совсем не нравятся мне… (Л. Н. Толстой и А. П. Чехов. М., 1998. С. 285).
Чехова он любил и всегда, глядя на него, точно гладил лицо Антона Павловича взглядом своим, почти нежным в эту минуту. Однажды Антон Павлович шел по дорожке парка с Александрой Львовной, а Толстой, еще больной в ту пору, сидя в кресле на террасе, весь как-то потянулся вслед им, говоря вполголоса:
– Aх, какой милый, прекрасный человек: скромный, тихий, точно барышня! И ходит, как барышня. Просто – чудесный! (Л. Н. Толстой и А. П. Чехов. С. 268).
Из письма А. П. Чехову
Лион (январь 1901 г.)
…Лев Николаевич был очень огорчен, когда узнал, что Вы уехали… «Но непременно передайте ему, что я его очень люблю и всегда был бы рад его видеть». – «Как же, как же…», – прибавил он несколько раз про себя уже.
И мне досадно, что этого не вышло. Я всегда стесняюсь в таких случаях говорить что-нибудь, чтобы не сделаться этакой свахой какой-то писательской, мне это противно… А между тем я сам отлично знаю, что он был бы очень рад Вас видеть. Он всегда с большой похвалой говорит о Ваших работах и считает Вас лучшим писателем. Кстати: прочел он «Трое» Горького и говорит: «Теперь уж стар стал и хочется читать больше, чем когда-либо, а вот не мог дочитать «Троих». Неинтересно просто. Вот этого никогда не бывает с чеховскими вещами. Всегда, даже если вещь не нравится по содержанию, всегда прочтешь всю с большим интересом. Большой художник» (Л. Н. Толстой и А. П. Чехов. С. 176).
Первый сезон окончился, и наступила весна, зазеленели деревья.
Вслед за ласточками перебрался на север и Антон Павлович.
Он поместился в маленькой квартире своей сестры, на Малой Дмитровке, Дегтярный переулок, дом Шешкова.
Самый простой стол посреди комнаты, такая же чернильница, перо, карандаш, мягкий диван, несколько стульев, чемодан с книгами и записками – словом, только необходимое и ничего лишнего. Это была обычная обстановка его импровизированного кабинета во время путешествия.
Со временем комната пополнилась несколькими эскизами молодых художников, всегда талантливыми, новыми по направлению и простыми. Тема этих картин в большинстве случаев тоже самая простая – русский пейзаж в духе Левитана: березки, речка, поле, помещичий дом и проч.
А. П. не любил рамок, и потому обыкновенно этюды прикреплялись к стене кнопками.
Скоро на письменном столе появились тоненькие тетрадочки. Их было очень много. Антон Павлович был занят в то время корректурой своих мелких, забытых им рассказов самой ранней эпохи. Он готовил своему издателю Марксу новый выпуск мелких рассказов. Знакомясь с ними вновь, он добродушно хохотал, и тогда его густой баритон переливался по всей маленькой квартире.
Рядом с его комнатой часто шумел самовар, а вокруг чайного стола, точно калейдоскоп, сменялись посетители. Одни приходили, другие уходили.
Здесь часто и долго сиживали покойный художник Левитан, поэт Бунин, Вл. И. Немирович-Данченко, артист нашего театра Вишневский, Сулержицкий и многие другие.
Среди этой компании обыкновенно молчаливо сидела какая-нибудь мужская или женская фигура, почти никому не известная. Это была или поклонница, или литератор из Сибири, или сосед по имению, товарищ по гимназии, или друг детства, которого не помнил сам хозяин…
Не думайте, чтоб после успеха «Чайки» и нескольких лет его отсутствия наша встреча была трогательна. А. П. сильнее обыкновенного пожал мне руку, мило улыбнулся – и только. Он не любил экспансивности. Я же чувствовал в ней потребность, так как сделался восторженным поклонником его таланта. Мне было уже трудно относиться к нему просто, как раньше, и я чувствовал себя маленьким в присутствии знаменитости. Мне хотелось быть больше и умнее, чем меня создал Бог, и потому я выбирал слова, старался говорить о важном и очень напоминал психопатку в присутствии кумира. Антон Павлович заметил это и конфузился. И много лет после я не мог установить простых отношений, а ведь только их А. П. и искал со всеми людьми.
Кроме того, при этом свидании я не сумел скрыть впечатления фатальной перемены, происшедшей в нем. Болезнь сделала свое жестокое дело. Быть может, мое лицо испугало А. П., но нам было тяжело оставаться вдвоем.
К счастью, скоро пришел Немирович-Данченко, и мы заговорили о деле. Оно состояло в том, что мы хотели получить право на постановку его пьесы «Дядя Ваня».
– Зачем же, послушайте, не нужно… я же не драматург, – отнекивался А. П.
Хуже всего было то, что императорский Малый театр хлопотал о том же. А. И. Южин, так энергично отстаивавший интересы своего театра, не дремал.
Чтобы избавиться от мучительной необходимости обидеть отказом кого-нибудь из нас, А. П. придумывал всевозможные причины, чтоб не дать пьесы ни тому, ни другому театру.
– Мне же необходимо переделать пьесу, – говорил он Южину, а нас он уверял: – Я же не знаю вашего театра. Мне же необходимо видеть, как вы играете…
Мы, конечно, пользовались каждым случаем, чтобы говорить о «Дяде Ване», но на наши вопросы А. П. отвечал коротко:
– Там же все написано.
Однако один раз он высказался определенно. Кто-то говорил о виденном в провинции спектакле «Дядя Ваня». Там исполнитель заглавной роли играл его опустившимся помещиком, в смазных сапогах и мужицкой рубахе. Так всегда изображают русских помещиков на сцене.
Боже, что сделалось с А. П. от этой пошлости!
– Нельзя же так, послушайте. У меня же написано: он носит чудесные галстуки. Чудесные! Поймите, помещики лучше нас с вами одеваются.
И тут дело было не в галстуке, а в главной идее пьесы. Самородок Астров и поэтически нежный дядя Ваня глохнут в захолустье, а тупица профессор блаженствует в С.-Петербурге и вместе с себе подобными правит Россией. Вот затаенный смысл ремарки о галстуке (А. П. Чехов в воспоминаниях современников. 1986. С. 377, 379, 382).