На вопрос о том, откуда взялась у меня мысль, что царевич Алексей умер неестественною смертью и что ему открывали вены, я ответил, что хотя и не доверяю этому, полагаясь более на то, что вице-канцлер сказал мне и датскому резиденту г. Вестфалену во время обеда 8-го числа, в день годовщины Полтавской победы, но должен однако же сознаться, что многие разделяют эту мысль. Конечно, было бы невозможно обращать внимание на все слухи и толки, которые ходят по городу; так, например, несколько детей и старух рассказывали различно о том, как выставлено было тело царевича. Одни говорили, что прикладывались к его рукам, другие это отрицали; одна старая повивальная бабка рассказывала моей жене, что были допущены к целованию руки, говоря, что заподлинно это знает, потому что дочь ее живет в крепости и в квартире ее готовилась пища царевичу. После того его превосходительство спросил меня, кто мне сказал что г. Герц, в частном разговоре с г. Брюсом на острове Аланд, предложил проект брака герцога Голштинского с царевною Анною и какая была моя мысль, когда я сказал, что царица поддерживает этот план с целью иметь в случае надобности верное убежище. На это я ответил, что имею повод думать, что почерпнул это известие из хорошего источника, что могу и доказать. Будучи убежденным, что его превосходительство, перехватив все мои письма, должен был видеть из донесений моих, что я пользовался полным доверием ганноверского резидента, я сказал, что сведения эти я получил от него. Его превосходительство не хотел этому верить и сказал мне с большим раздражением: «Что подразумеваете вы под словом убежище! Разве ее величество не царица в стране?» Я отвечал, что это действительно так, но что я всегда боялся, чтобы царевич, хотя он и отрекся от своих прав на престол, не пренебрег бы своею клятвою в случае, если он переживет царя, и не стал бы искать средств к вступлению на престол; что если бы эта преступная попытка удалась, то я думал, что ее величество царица могла бы найти убежище у своей дочери, но что я, однако же, надеялся и был уверен, что дело никогда не дойдет до такой крайности и что даже если смотреть на все обстоятельства с самой мрачной точки зрения, то в этом можно видеть только преждевременные опасения, внушаемые любовью к ее величеству и ее царству. «Нет, — воскликнул вице-канцлер, — г. Вебер не мог сказать подобной вещи; он слишком умен и осторожен; ваш поверенный — это подлый клеветник, г. Плейер, резидент императора, и неужели вы думаете, что мы не знаем той короткости отношений, которые существуют между вами? У нас следят за вами достаточно глаз, и даже более, нежели вы думаете». Я ответил, что нимало в этом не сомневаюсь и что я не отрицаю, что имею с этим лицом сношения, подобно как и с другими иностранными резидентами, но что г. Плейер никогда не сообщал мне ничего дурного или вредного интересам царя. Затем вице-канцлер спросил меня, по какому поводу писал я, что, по-видимому, здесь ненавидят голландскую нацию. По очень многим причинам, ответил я: так, например, я не могу считать доказательством дружбы запрещение ввоза сюда самых лучших произведений наших мануфактур и неожиданное повеление направлять на Петербург всю архангельскую торговлю; но что, впрочем, я не вижу, почему я должен отдавать здесь отчеты в моих поступках, тогда как правительство Высоких штатов есть мой единый законный и высший судья. На это барон Шафиров возразил мне: «Мы вас не судим; судить вас будут ваши властители, и поверьте, что сумеют преследовать вас пред нами до последней крайности. Вы не воображаете себе, что Высокие штаты из-за вас объявят войну его величеству. Вы были присланы сюда лишь для ведения торговых дел, но предательским и хитрым образом вы успели проникнуть в дела самые деликатные, которые до вас не относились. Вы в состоянии из самого сладкого меда извлечь самый ужасный яд, и так как у вас совесть не была чиста, то вы писали, прося отозвания вашего, думая тем ускользнуть от нас вовремя; но вы ошиблись в ваших расчетах». На эту дерзкую выходку я отвечал, что действительно просил о моем отозвании, но вовсе не вследствие упреков моей совести, а потому только, что с некоторого времени я видел уменьшение расположения ко мне, что опасался критических событий в стране, и потому наконец, что я в то же самое время видел все старания, употребленные для уничтожения торговли моей нации, не имея возможности достигнуть ни малейшего удовлетворения самых справедливых жалоб. На вопрос о том, кто говорил мне, что наследный царевич часто подвержен конвульсиям и что он весьма слабого здоровья, я отвечал, что это всем известно и что жена доктора Блументроста говорила моей жене, что прорезывание зубов у маленького царевича идет очень тяжело и что он весьма слаб; притом я ни в каком случае не думаю, что сделал худо, осведомившись о здоровье маленького царевича. «Ну, теперь что думаете вы об этом письме?» — воскликнул вице-канцлер и прочел мне часть письма, написанного по-немецки, в котором личность его и советника канцелярии Остермана изображены в самом гнусном свете. «В чем дурном были мы когда-либо виноваты перед вами, что вы решились написать подобные клеветы на нас?» Я был поистине поражен содержанием этого письма и возразил, что тот, кто писал его, гнусный клеветник; что я согласился бы, чтобы мне отрубили правую руку, если могут доказать мне, что я написал подобное письмо, и что кроме того, хотя я и знаю немецкий язык, но никогда не пишу на нем. Тогда вице-канцлер сказал мне: «Дела государя должны идти прежде дел частных лиц», и положил это письмо в карман. По выражении мною желания видеть графа Головкина мне было предложено удалиться на минуту в другую комнату. Я отправился и нашел там моего русского кучера, который сказал мне, что во время отсутствия моего в моем доме произведены большие насилия и что все комнаты были подвергнуты обыску. После получасового ожидания я снова был введен в комнату канцлеров, и барон Шафиров сказал мне: «Мы составили на бумаге несколько вопросных пунктов, на которые вы ответите письменно». Находясь в столь тяжелом душевном настроении, я отвечал, что так как всё высказанное мною на словах было выражением истины, я нимало не затрудняюсь повторить то же самое и на бумаге. На это барон Шафиров сказал: «Мы разрешаем вам возвратиться домой, но вы будете пребывать там арестованным». Я возразил, что вынужден подчиниться всему, но неужели ко мне не будут допускать никого, даже и негоциантов моей нации? На это мне было сказано, что негоцианты могут бывать у меня. Кроме того, я спросил, можно ли мне воспользоваться почтою для уведомления моего правительства о том, что произошло со мною. Вице-канцлер ответил мне: «Это сделается и без вас; но если вы хотите писать, то можете прислать письма ваши в канцелярию или в почтамт, где они будут просмотрены». Затем, откланявшись, я вышел в сопровождении секретаря Курбатова, которому поручено было передать караулу приказание не производить беспорядков в моем доме и оставить мне пользование всеми комнатами.