Достойно замечания, что генерал-адмирал граф Апраксин, хозяин дома[25], в котором я живу, г. тайный советник Толстой и многие другие знатные русские во все послеобеденное время гуляли по принадлежащему к дому этому саду и были свидетелями производимых у меня насилий и что генерал-адмиралу доносили о всем происходившем у меня. Лакей прусского резидента, пришедший к одному из моих слуг, был задержан и выпущен на свободу только по произведении над ним обыска. Моя несчастная жена, испуганная всем случившимся, приказала слуге отправиться к доктору и просить его прибыть немедленно, но этому воспротивлялись, и только после многих рассуждений согласились послать одного гренадера к доктору, который прибыл тотчас же; но ему дозволили лишь сделать на лестнице, в присутствии офицера и солдат, несколько вопросов моей жене и передать ей склянку с каплями для нее и для больного ребенка. Моей жене воспрещено было иметь сношения с кем бы то ни было, и у нее спросили число и имена находящихся у нас слуг.
Все это происходило во время моего отсутствия, и, возвратясь домой, я увидел, что там еще оставлены были лейтенант и восемь солдат. В 11 1/2 часов вечера адъютант, присланный г. тайным советником Толстым, привез лейтенанту этому приказание удалиться и объявил мне, что дом мой свободен и состоит в полном моем распоряжении. Когда лейтенант собирался уже уходить, я спросил его, должны ли оставаться нетронутыми печати, наложенные на двери моего рабочего кабинета, или я могу пользоваться и им, как и другими комнатами. После минутного размышления лейтенант взял ножик, срезал печати и, сказав мне несколько приветливых слов, удалился со своею командою.
Я думаю, что будет лишним говорить, как велико было огорчение и поражение наше при виде грубости, с какою было нарушено всякое право в отношении меня, моего официального характера, моего семейства, бумаг и жилища моего. Одно утешение наше — это убеждение в нашей невинности при уповании на Бога и на покровительство Высоких штатов.
На другой день, 14-го, со мною были приливы крови к голове и конвульсивные движения в теле, так что мне посоветовали для избежания апоплексии пустить кровь, что я и сделал. Мне воспрещено было всякое сношение с посторонними лицами; негоцианты, с которыми мне разрешено было видеться, боясь себя скомпрометировать, избегали моего дома, и секретарь Курбатов, который сопровождал меня из канцелярии домой, в тот же вечер передал иностранным резидентам запрещение посещать меня.
Утром 14-го прибыл ко мне секретарь Веселовский и вручил мне ноту, в которой заключались письменные вопросы, одинаковые с теми, которые делаемы были мне с такою дерзостью словесно бароном Шафировым в канцелярии, с приказанием теперь же написать на них ответы. Я сначала отказался было от этого на том основании, что уже дал ответы словесные; но г. Веселовский заметил мне, что уклониться от этого невозможно и что эти письменные ответы мои могут только послужить мне в пользу. Я в немногих словах сказал ему, что по чистой совести протестую против обвинения в ведении мною здесь какой-либо корреспонденции, могущей причинить вред интересам царя, и в написании письма, исполненного гнусных клевет против барона Шафирова и советника канцелярии Остермана. После этого г. Веселовский удалился; сознаюсь, что в эту минуту я выказал, может быть, некоторую слабость. В утро 14-го же хирург Говей и повивальная бабка были арестованы вследствие вышепомянутых слов моих.
Размышляя о всем случившемся и стараясь отдать себе в том отчет, я в то же время узнал от слуг моих, что прислуга генерал-адмирала говорила им, что в течение трех недель с самого раннего утра безотлучно находилось в саду моем неизвестное лицо, которое записывало всех приходивших ко мне. При этом известии, собравшись с мыслями, я убедился, что это было справедливо и что лицо это был адъютант генерал-адмирала, которого я, против обыкновения, видел в своем саду по утрам и по вечерам; но, не подозревая, чтобы я мог быть подвергнут подобного рода инквизиции и чувствуя совесть свою спокойною, я не обратил на это никакого внимания, тем более что люди генерал-адмирала почти постоянно находились в саду для наблюдения за рабочими. Слуги мои сказали мне также, что они слышали от людей графа Апраксина, что в эти три недели я ни разу не выходил из дома без того, чтобы за мною не следили издали двое солдат, дабы видеть, с кем я буду разговаривать дорогою. Это мне показалось правдоподобным, в особенности когда я припоминал слова барона Шафирова, что на меня обращено более глаз, чем я думаю.
В ночь с 14-го на 15-е у меня были лихорадка и сильное нервное волнение, так что я послал за доктором и не вставал с постели. Глубоко огорченный арестом хирурга Говея и повивальной бабки, я послал, несмотря на свою болезнь, просить секретаря Веселовского посетить меня. Он действительно приехал, и тогда жена моя и я с чистосердечием убеждали его, что эти люди ни в чем не виноваты, и упрашивали его об освобождении их, и в особенности бедной повивальной бабки, потому что жена моя, находясь в последнем периоде беременности, боялась, чтобы все испытанные ею тревоги не ускорили родов ее. Г. Веселовский обещал хлопотать об этом и вместе с тем просил меня передать ему ответы мои на сделанные мне накануне вопросы, но в ответах этих не упоминать о последнем пункте, относящемся до объявления моего, что не я автор оскорбительного для вице-канцлера и для г. Остермана письма, присовокупив, что отрицание это может быть предметом особого частного письма, которым его превосходительство удовлетворится. Я ответил, что не в состоянии был писать, как может это видеть сам г. Веселовский, но что как только мне будет лучше, то я охотно напишу требуемое письмо. После того г. секретарь удалился. После обеда волнение мое уменьшилось и, чувствуя себя несколько лучше, я написал это письмо весьма краткого содержания и приложил к нему открытое письмо на имя зятя моего, Филиппа фон Свиндена, в котором уведомлял его о несчастиях, происшедших со мною. Я послал эти оба письма к г. Веселовскому, прося его передать первое г. вице-канцлеру, а второе, по прочтении его, возвратить для отнесения его на почту моему человеку, которому я для этой цели дал печать свою. Кроме того, я просил его убедительно выхлопотать освобождение несчастной повивальной бабке для того, чтобы после всего уже перенесенного мною я не имел несчастия лишиться еще и жены моей вследствие отсутствия необходимой помощи. Вечером, после 8 часов, слуга мой, возвратясь, донес мне, что барон Шафиров, дав ему лично письмо мое на имя зятя, сказал: «Кланяйтесь от меня вашему господину и передайте ему, что мы не можем отправить этого письма, потому что в нем написана одна только ложь; он не арестован и дом его не окружен солдатами. Если он желает писать, то чтобы по крайней мере писал правду». К этому слуга мой присовокупил, что г. Веселовский, со своей стороны, сказал ему, что повивальная бабка не может быть выпущена на свободу, потому что она была слишком болтлива; да к тому же есть кроме нее много бабок — шведок и финляндок, к которым может обратиться моя жена. Ответ этот еще более усилил мое отчаяние, потому что я видел, что мне не хотят дать возможности известить ваши высокомочия о моем положении и что имеют намерение очернить меня пред Высокими штатами и представить поведение мое в самых черных красках. Во всяком случае, я покорился в твердом уповании на Бога, на мою невинность и на покровительство ваших высокомочий и в полном убеждении, что в донесениях моих они не могли усмотреть ничего враждебного против царя и никаких злых умыслов, но, напротив, только искреннее желание добра правительству. С этою утешительною мыслию я вооружился терпением, но тем не менее преисполнен был горести по случаю отказа жене моей в той помощи, которой требовало критическое положение ее.