В 1937 году, еще в Воронеже, написано не менее загадочное четверостишие:
Как землю где-нибудь небесный камень будит,
Упал опальный стих, не знающий отца:
Неумолимое – находка для творца,
Не может быть другим, никто его не судит.
20 января 1937
М.Л. Гаспаров так комментирует эти стихи: «В “Оде” Сталину и других воронежских стихах Мандельштам пишет многое противоположное тому, что писал раньше. Это не только шокирует мандельштамоведов, это вызывало удивление у самого Мандельштама; случаи его сомнений бережно фиксирует Н.Я. [362] Раздумье на эту тему представляет собой четверостишие, написанное в середине работы над “Одой”, 20 января 1937 года, и в нем Мандельштам решает спор между бессознательной своей потребностью в палинодической [363] “Оде” и сознательным сомнением в ней, – решает в пользу бессознательного… Здесь прямо сказано, что опальный стих, не любезный ни поэту, ни людям, “не может быть другим”, потому что он свыше» [364] . В данном случае точка зрения М. Гаспарова представляется небесспорной. Во-первых, вряд ли можно сказать, что работа над «Одой» была вызвана в первую очередь бессознательной потребностью. Напротив, именно «сознательный» элемент играл в ее создании очень большую роль: Мандельштам считал себя виноватым перед вождем и народом, и это сознание вины обусловило в большой степени намерение написать покаянное и славящее вождя стихотворение. Далее. В тексте четверостишия нет никаких указаний на то, что речь идет об «Оде». Кажется вполне возможным, что имеется в виду как раз антисталинское стихотворение «Мы живем, под собою не чуя страны…». Оно во всяком случае может быть названо «опальным стихом» с гораздо большим правом, чем «Ода». В период создания «Оды» естественно было вернуться памятью к написанному в ноябре 1933 года стихотворному портрету Сталина, в противовес которому «Ода» и сопутствующие просталинские стихи писались, и определить для себя значение крамольного стихотворения. И уж в чем «бессознательная потребность» играла огромную роль, так это именно в написании гротескного портрета диктатора. Мандельштам написал его потому, что не мог не написать. Подобно метеориту (здесь возможна внутренняя связь с пушкинским «Как беззаконная комета / В кругу расчисленном светил» – «Портрет»), «упал опальный стих, не знающий отца». По нашему мнению, «отец» в данном случае не автор, как полагает М. Гаспаров, а Сталин. (Примем во внимание, что Мандельштам в своей поэзии нигде не употребляет слова «отец» применительно к самому себе – он отцом не был и в этом качестве себя не ощущал, – за исключением одного случая: в четверостишии 1936-го, вероятно, года «А мастер пушечного цеха…», где поэт иронически говорит о своем предполагаемом памятнике и где оно – слово – не используется в основном значении, а выступает в качестве обращения к немолодому человеку: «А мастер пушечного цеха, / Кузнечных памятников швец, / Мне скажет: ничего, отец, – Уж мы сошьем тебе такое…».) А вот Сталин в «Оде» отцом называется:
И в дружбе мудрых глаз найду для близнеца,
Какого не скажу, то выраженье, близясь
К которому, к нему, – вдруг узнаешь отца
И задыхаешься, почуяв мира близость.
……………………………………
Художник, береги и охраняй бойца:
В рост окружи его сырым и синим бором
Вниманья влажного. Не огорчить отца
Недобрым образом иль мыслей недобором…
Сталин – отец народа, таким он и показан в «Оде». Но при этом Мандельштам не отрекается от антисталинской эпиграммы. Сам поэт считал ее сильным произведением, о чем говорил на следствии:
«Вопрос [365] : Как реагировала Анна Ахматова при прочтении ей этого контрреволюционного пасквиля и как она его оценила?
Ответ: Со свойственной ей лаконичностью и поэтической зоркостью Анна Ахматова указала на “монументально-лубочный и вырубленный характер” этой вещи.
Эта характеристика правильна потому, что этот гнусный, контрреволюционный, клеветнический пасквиль – в котором сконцентрированы огромной силы социальный яд, политическая ненависть и даже презрение к изображаемому, при одновременном признании его огромной силы, – обладает качествами агитационного плаката большой действенной силы.
Записано с моих слов верно и мною прочитано.
О. Мандельштам» [366] .
«Опальный стих» сравнивается с «небесным камнем». («Камень» – очень важное слово для Мандельштама; так назывался его первый сборник. Речь поэта, в идеале, должна обладать весомостью и цельностью камня.) Антисталинское стихотворение – нечто «неумолимое», как говорится в четверостишии 1937 года, оно продиктовано свыше, как свыше, с неба, падает на землю метеорит; оно должно было быть написано, и Мандельштам от него не отрекается.
Мы скоро вернемся к Яхонтову и Поповой, но не хотелось бы упустить некоторые другие важные аспекты «сталинской» темы (а она в отношениях Мандельштама с артистом и его спутницей играла, как мы видели, существенную роль).
В «Оде» Сталин изображен, в частности, стоящим на трибуне:
Он свесился с трибуны, как с горы, —
В бугры голов. Должник сильнее иска.
Могучие глаза решительно добры.
Густая бровь кому-то светит близко…
Люди в этом стихотворении – это только масса на Красной площади, это толпа «на чудной площади с счастливыми глазами». Они счастливы видеть вождя, готовы «жить и умереть» по его воле; отдельные люди не видны в этом месиве – дважды сказано о буграх голов, второй раз – в финальной части «Оды»: «Уходят вдаль людских голов бугры…» Как убедительно показал Д. Лахути, свеситься с трибуны «в» бугры голов (не наклониться над, а свеситься «в»), можно только в случае обладания змееподобным телом. Никак иначе представить себе описанное в стихах в качестве зримого образа нельзя [367] . Еще раз подчеркнем: главное не то, что хотел написать Мандельштам, а то, что он написал.
Демонстрация у снесенного храма Христа Спасителя
Интереснейшим и неожиданным дополнением к замеченному Д. Лахути может послужить проницательное наблюдение Г.А. Левинтона, заметившего определенное сходство «Поэмы начала» Н. Гумилева и приведенного выше покаянного стихотворения Мандельштама «Средь народного шума и спеха…». Ритмическая и лексическая близость стихотворения Мандельштама и «Поэмы начала» не вызывает сомнений. Г. Левинтон говорит о том, как подано у Гумилева противостояние дракона и человека, обращая внимание на «тему взгляда, глаз: “Было страшно… / Увидать нежданно драконий / И холодный и скользкий взор. /…багровые сети / Крокодильих сомкнутых век… / И дракон прочел, наклоняя / Взоры к смертному в первый раз… // В муть уже потухавших глаз / Умирающего дракона – / Повелителя древних рас. / Человечья теснила сила / Нестерпимую ей судьбу, / Синей кровью большая жила / Налилась на открытом лбу / Приоткрылись губы…”». «Кажется, – делает вывод Г. Левинтон, – эти мотивы отразились в воронежских стихах (и если это предположение верно, оно существенно меняет смысл сталинской темы в них): “Шла пермяцкого говора сила. / Пассажирская шла борьба, / И ласкала меня и сверлила / Со стены этих глаз журьба //… Не припомнить того, что было: / Губы жарки, слова черствы…”» [368] . (Выделение курсивом – в цитируемом тексте Г. Левинтона.)