Средневековая цивилизация и готическая архитектура.
Упадок древнего мира, принижение греческих городов. — Римская империя. — Частые нашествия варваров. — Феодальный грабеж, голод и эпидемии. — Всеобщее бедствие.
Влияние на умы. — Грусть и отвращение к жизни. — Экзальтированная чувствительность и рыцарская любовь. — Могущество христианской религии. Зарождение готической архитектуры. — Громадность здания. — Внутренний полумрак и измененное освещение сквозь стекла. — Символизм форм. — Стрельчатые своды. — Искание чего-то гигантского и фантастического. — Повсеместность этой архитектуры.
Военная организация, свойственная всем древним городам, принесла, с течением времени, свой плод — плод печальный. Так как война была обычным, естественным состоянием, то, разумеется, сильные покорили слабейших; значительные государства слагались не раз под управлением или тиранией какого-нибудь могущественнейшего или победоносного города. Наконец явился город Рим, одаренный большей энергией, терпением и ловкостью, более других способный подчиняться и повелевать, обладающий большей последовательностью в своих целях и большей практической сообразительностью. После семисотлетних усилий он успел покорить своей власти весь бассейн Средиземного моря и многие обширные страны вокруг него. Чтобы достигнуть этого, он подчинился военному управлению и, как плод является из зерна, из него возник военный деспотизм. Так образовалась империя; и к концу первого столетия нашей эры мир, организованный в одну правильную монархию, как будто бы нашел наконец порядок и спокойствие. Его ожидал, однако же, только упадок. В страшном погроме завоевания гибли сотни городов и миллионы людей. Сами победители истребляли друг друга в течение целого столетия, и цивилизованный мир, лишенный свободных людей, был наполовину обезлюден[14]. Граждане, став подвластными и не руководясь уже никакой целью, предались апатии или уклонялись от брака и не производили детей. Так как машины в то время не были известны, а все делалось посредством ручной работы, то рабы, обязанные трудами рук своих служить утонченным наслаждениям, увеселениям и роскоши целого общества, изнемогали под тяжестью непосильного труда. По прошествии четырех веков ослабленная и опустошенная империя не имела ни достаточного количества людей, ни настолько энергии, чтобы отбить варваров. Волны этих орд, прорвав плотину, вторгались одни за другими беспрерывно в течение пятисот лет. Зло, причиненное ими, было неисчислимо: истреблены целые народы, разрушены здания, опустошены поля, выжжены города, промышленность, искусства, науки — все было погублено, изувечено, забыто; страх, невежество и грубость распространились и утвердились повсюду; то были дикари, вроде гуронов или ирокезов, внезапно явившиеся посреди образованных и мыслящих, как мы, людей. Вообразите себе стадо быков, ворвавшееся во внутренность какого-нибудь дворца, между мебелью и комнатными украшениями; вслед за этим стадом является другое, так что обломки, оставленные первым, исчезают под копытами вторых, и не успеет эта ватага животных расположиться здесь как попало, ей уж надо опять вскочить на ноги и противопоставить рога свои разъяренному стаду новых ненасытных пришельцев. Когда же наконец в X веке последняя орда водворилась кое-как и завела на свой лад становище, условия людской жизни едва ли оттого улучшились. Предводители варваров, сделавшиеся феодальными владельцами замков, вели постоянные драки между собой, разоряли крестьян, жгли жатвы, грабили купцов, обирали сколько душе угодно своих несчастных холопов. Земли оставались невспаханными, чувствовался недостаток жизненных припасов. В XI столетии на какие-нибудь семьдесят лет насчитывается сорок лет голода. Монах Рауль Глабер рассказывает, что в то время вошло в обыкновение есть человеческое мясо; одного мясника сожгли живьем за то, что он выставил его в своей лавке. Прибавьте к этому, что, при повсеместной нищете и неопрятности, при полном забвении самых обыкновенных правил гигиены, моровые язвы, проказа, разные эпидемии акклиматизировались, как у себя дома. Нравы дошли до дикости антропофагов Новой Зеландии, до скотского огрубения каледонцев и папуасов, а воспоминание прошлого только увеличивало горечь настоящих бедствий, и те немногие мыслящие головы, которые не забыли еще читать на древнем языке, смутно чувствовали всю громадность падения и всю глубину той пропасти, в которую род людской погружался в течение целого тысячелетия.
Вы угадываете чувства, какие поселило в этих людях подобное положение дел, столь продолжительное и ужасное. То были — уныние, отвращение к жизни, мрачная тоска. ’’Мир, — говорит один писатель того времени, — есть не что иное, как пучина зла и бесстыдства”. Жизнь казалась преждевременным адом. Многие покидали ее, и не только бедные, слабые, больные, но и владетельные вельможи, даже короли. Те, у кого душа была хоть несколько благороднее и выше, предпочитали однообразное спокойствие монастырей. С приближением тысячного года все ожидали конца мира, и многие, объятые ужасом, спешили раздать свое имущество церквам и монастырям. С другой стороны, вместе с ужасом и отчаянием, появляется нервная экзальтация. Когда люди слишком несчастны, они становятся раздражительны, как больные и узники; их чувствительность постепенно усиливается и доходит до женственной изнеженности. Им свойственны прихоти, вспышки, упадок духа, крайности и невольные сердечные излияния, каких у них не было в здоровом состоянии. Они выходят из пределов обыкновенных чувств, которые одни могут поддерживать постоянную и мужественную деятельность; они мечтают, плачут, бросаются на колени, становятся неспособными удовлетворять самих себя, воображают себе какие-то блаженства, восторги, бесконечные нежности, стремятся излить всю утонченность и весь энтузиазм своего крайне возбужденного воображения — одним словом, они расположены любить. В самом деле, в то время до чрезмерности развилась страсть, не известная спокойно-мужественной древности, — я говорю о рыцарской и мистической любви. Спокойная и рассудительная любовь, приличная браку, была подчинена восторженной и беспорядочной любви, встречаемой только вне его. Все тонкости ее подмечали и заносились в протокол особенными судами под председательством женщин. На женщину перестали смотреть как на существо такое же телесное, как и мужчина. Из нее сделали обожаемого идола. В праве обожать ее и служить ей находили лучшую награду мужчине. На человеческую любовь смотрели как на какое-то небесное чувство, ведущее к божественной любви и сливающееся с ней воедино. Поэты преобразили своих возлюбленных в какую-то сверхъестественную Добродетель и молили их быть руководительницами своими по пути в эмпиреи. Вы легко можете представить себе, какую силу почерпала христианская религия из подобного настроения. Отвращение ко всему земному и склонность к экстазу, обычное отчаяние и бесконечная потребность высшей неги, естественно, склоняют человека к учению, представляющему землю юдолью слез, настоящую жизнь — тяжелым испытанием, религиозный восторг — величайшим благом, любовь к небу — первой обязанностью. Болезненная или трепетная чувствительность находит пищу себе в бесконечности ужаса и в бесконечности надежды, в изображении бездн пламени и вечного ада, в представлении лучезарного рая и неизреченных блаженств. Опираясь на это, католицизм овладевает умами, вдохновляет искусства, распоряжается художниками. ”Мир, — говорит один современник, — сбрасывает свои старые лохмотья и облекает свои храмы в белое одеяние”. И вот является готическая архитектура.
Взглянем на воздвигающееся вновь здание храма. В противоположность древним религиям, которые все отличались местным характером и были принадлежностью известных каст или семейств, христианство выступило мировой религией, обращающейся к толпе и призывающей всех людей к спасению. Следовательно, необходимо, чтобы здание было очень обширно, чтобы оно могло вместить под своими сводами все население округа или города, женщин, детей, рабов, ремесленников и нищих точно так же, как благородных и вельмож. Маленькая целла, ютившая в себе статую греческого бога, портик, где развертывалось торжественное шествие свободных граждан, оказались недостаточны для такой толпы. Ей необходимы громадная храмина, широкие, удвоенные галереи, пересекаемые другими накрест; бесконечные своды, колоссальные столпы — и целые поколения работников, которые толпами стекались в продолжение веков, чтобы работать для спасения души, изводя целые горы камня, прежде чем довершить сооружение памятника.
Люди входят сюда с печалью в душе и выносят отсюда самые безотрадные мысли. Они думают об этой презренной жизни, полной треволнений и стоящей на краю бездны, об аде и его безмерных и бесконечных муках, о страданиях Иисуса Христа, умирающего на кресте, о святых мучениках, истязаемых гонителями. Под такими религиозными впечатлениями и под тяжестью своих собственных страхов им не живется с весельем и простою красотой дня; они не пропускают к себе ясного, здорового света. Внутренность здания погружена в суровый и холодный полумрак; дневной свет доходит сюда лишь сквозь расписные стекла, с кроваво-пурпурным колоритом, в блеске аметистов и топазов, в таинственном сиянии драгоценных камней, в причудливой игре, как бы раскрывающей райскую обитель.